Каиафа приказал развязать мне глаза. Первосвященник оказался высок и седой бородой напоминал пророка. Вокруг него толпились приближенные. Он тихо спросил:
— Ты ответишь на мои вопросы?
Я промолчал. Мое молчание, должно быть, звучало вызывающе, и первосвященник, не выдержав, произнес:
— Повелеваю именем Живого Бога: отвечай! Ты действительно Христос, Сын Божий? Ты — наш Мессия?
Итак, он повелел. И я не мог солгать первосвященнику моего народа, не мог — даже будучи Сыном Божьим и, значит, в какой-то степени выше первосвященника. Поэтому я сказал:
— Я тот, о ком вы говорите.
Слова мои словно бы пришли с неба. Они казались далекими, хотя произносил их я сам.
Каиафа, казалось, ничуть не удивился. И тут же, с готовностью, воскликнул:
— Нам не нужно других свидетельств! Вы все слышали это богохульство!
Каиафа принялся рвать на себе одежды, и понимать это следовало так: Иешуа не вправе считать себя Сыном Отца, нет, он — сын еврейского народа. И сын этот совершил такое святотатство, что первосвященнику пришлось разорвать свои одежды. Ведь в жилах всех евреев течет одна кровь, и, приговорив Иешуа, своего родственника, к смерти, Каиафа теперь оплакивает эту смерть.
Стражники возобновили свои глумления. Слова Каиафы избавили их от всякого страха: теперь пленник уже не пожалуется на жестокое обращение. Они били меня по лицу.
Краем глаза я видел Петра. Он по-прежнему сидел на скамье в другом конце залы. Вдруг к нему подошла служанка и спросила:
Не ты ли был в Храме с назаретянином Иешуа?
Не понимаю, о чем ты, — ответил Петр. Он тут же поднялся и вышел на открытую галерею, хотя ночь была холодна.
Вскоре другая служанка сказала:
— Ты — один из них.
И он снова отрекся.
— Женщина, — промолвил он, — я его не знаю.
Тут к нему приблизился какой-то мужчина и сказал:
Разве ты не из его людей? Судя по выговору, ты из Галилеи.
Я не знаю человека, о котором ты говоришь, — резко ответил Петр.
И тут прокричал петух. Глухой ночью, задолго до рассвета. Он прокричал, и Петр вспомнил, что я предрек ему накануне.
Он в слезах вышел вон. Он плакал. Его боль передалась мне — внезапно и остро, точно укол в сердце. Всю жизнь придется ему раскаиваться за то, что он трижды отрекся от меня прежде, чем прокричал петух.
Первосвященник Каиафа ушел вместе со старейшинами синедриона. Меня же до утра бросили в крошечную темницу. Спать я не мог. Я думал: можно ли что-нибудь сделать? Пусть Иуда предал, но он честно предупредил меня об этом. Теперь я нуждался в его совете. Из всех учеников именно он всегда умел объяснить, как наши священники обделывают свои дела с римлянами. Я знал: утром все будет зависеть от того, о чем договорятся между собой Каиафа и прокуратор Иудеи.
Иуда часто рассказывал нам об этих людях, о том, как искусно поддерживают они мир в Иерусалиме: Понтий Пилат не позволял своим солдатам оскорблять Храм, а Каиафа не позволял хоронить евреев, погибших в стычках с римлянами, по древнему еврейскому обряду.
Так они сохраняли порядок. Римляне, как истинные язычники, верили в особо предназначение Рима. Евреи же верили в единого Бога, одного-единственного, более могучего, чем все языческие боги и демоны, вместе взятые. В остальных же вопросах между Каиафой и Понтием Пилатом царило полное согласие. Иуда говорил мне, что римский прокуратор втайне получает от Храма золото, этим и объясняется его мягкое отношение к евреям. В первый год своего правления Понтий Пилат допустил ошибку, подняв над гарнизоном в священном городе знамена с римским орлом. Против идолопоклонников поднялось восстание. Толпы евреев взяли в кольцо резиденцию Понтия Пилата и отказывались снять осаду. Но их окружили римские легионеры и приказали разойтись или умереть. Ни один еврей не отступил. Пойти на попятный пришлось Пилату. Он убрал со знамен изображение орла. Евреи оказались не только отважны, но и прозорливы. Они предвидели, что Пилат не захочет войны в Иудее в самом начале своего прокураторства, побоится гнева своих римских покровителей. С тех пор прошло пять лет, не омраченных никакими беспорядками, хотя Пилат по-прежнему жил и правил, постоянно страшась восстания.
Каиафа был первосвященником уже более десяти лет. И договор его с Пилатом основывался на том. что он тоже боялся бунта. Так, во всяком случае, рассказывал Иуда, который никогда не упускал возможности упрекнуть меня за упорный отказ этот бунт поднять. Иуда твердил, что евреи не придут к единству и братству, если не избавятся от ига римлян. Только таким способом, по словам Иуды, евреи освободятся от разъединяющего их стыда, потому что сейчас все они — и горстка богатых, и множество бедных — раболепствуют перед римлянами. Как же сердился Иуда. когда я объяснял, что хочу лишь одного: привести мой народ к Отцу моему. Я повторял это не раз, беседуя с ним по дороге в Иерусалим. У меня действительно никогда не возникало желания восстать против языческого орла. Но во мне не было и раболепия перед римлянами. Они угнетают нас здесь, на земле, но они ничто в сравнении с Царством Небесным.
Не в этом ли моя надежда? Я никогда не хотел стать во главе восстания. Но руки и ноги мои уже ныли, предвидя грядущую участь: лицо вспухло от побоев. Узилище было чернее ночи.
46
На рассвете меня перевели из дома Каиафы в комнатку при дворе Понтия Пилата. Один из стражников сообщил мне по пути, что Иуда вернул тридцать серебряных монет, которые заплатили ему старейшины.
— Священники не знали, что делать с этим подношением, — рассказывал стражник. — Кровавые-то деньги в сокровищницу класть не положено.
Священники отказались принять сребреники. Иуда бросил их наземь и ушел.
А потом повесился. Часа три назад.
Непостижимо! За что расплатился Иуда? За недостаток веры в Отца? За недостаток преданности мне? Я не мог говорить. И не смел. Чтоб не расплакаться. Одной половиной своего сердца. Или обеими?
Меня привели к Понтию Пилату, человеку небольшого роста, с острым носом и угловатыми плечами. Колени у него тоже были острые, выпирающие, словно взбираться по служебной лестнице ему помогали не только ум, но и ноги. Кстати, о носе: редко встретишь тупицу с острым носом. Никакой доброжелательностью от Пилата не веяло, но было видно, что он утомлен и не так уж жаждет моей смерти. Похоже, он считал меня не врагом, а скорее — вестником перемен. Возможно, недобрых перемен.
Он обратился к подошедшим священникам:
В чем вы обвиняете этого человека?
Господин прокуратор, он мутит народ и пытается обратить его в другую веру.
Тогда заберите его. И судите по своим законам.
Наши законы не разрешают предавать смерти.
Так и было. Право на казнь принадлежало только римлянам. Поэтому Понтий Пилат, покинув судилище, удалился для размышлений. Вернувшись, он задал священникам еще несколько вопросов. Они ответили, что я запрещал людям платить дань Кесарю, а себя называл царем. Пилат спросил: