Черты красивого, благородного лица графа были чисто мужские, и потому сходство его с девушкой не могло поразить сразу и выказалось только в минуту искреннего душевного порыва.
— Неужели это — ваша дочь? — проговорил Герье как-то почти бессознательно, словно по какому-то внутреннему внушению.
Он спросил это, а сам уже не сомневался, что это было именно так.
— Да, моя дочь! — подтвердил граф. — Единственный мой ребенок, о погибели которого я не имел достоверных сведений, и потому у меня оставалась еще надежда, что она жива и что я найду ее. Меня еще поддерживали в этом слова, сказанные и вам: "Ищите и найдете!" И я верил в эти слова, хотя такая вера, если рассудить, могла показаться почти безумною. Но я жил ею, и не будь у меня надежды найти свою дочь, я не вынес бы этой жизни. Последнее время я был близок уже к отчаянию; мне казалось, что я тешу себя несбыточной мечтой, что невозможное не может стать возможным и что все мои усилия останутся бесплодными, как оставались до сих пор. И вдруг вы мне привозите известие, что видели ее, что она жива!
— Но как же вы расстались с нею? — опять спросил Герье, предчувствуя уже, что история графа — одна из тех ужасных и несчастных историй, которые были разыграны революцией почти в каждой французской дворянской семье того времени.
— Как я расстался, — тяжело вздохнув, произнес граф, — вы уже, вероятно, догадываетесь, но я все-таки расскажу вам подробности, воспоминание о которых мне было мучительно до сих пор. Теперь же, когда я вижу, что все-таки терпел недаром, ждал и искал, мне даже легче будет, повторив эти подробности, сгладить их остроту случайным радостным известием, привезенным вами. Боюсь сказать, но я слишком счастлив теперь, и пусть это счастье умерит и утешит прежнее наболевшее горе!
Мы жили в Париже, в моем отеле, с женой и тремя детьми; двое из них были еще маленькие, а третьей исполнилось двенадцать лет, и мы, по обычаю, отдали ее на воспитание в монастырь, где воспитывались и другие ее сверстницы.
Время в Париже тогда было тревожное, носились всевозможные слухи, но покойный король, Людовик XVI, успокаивал нас, да и мы сами никак не могли предполагать, что мы накануне тех страшных событий, которые породила вспыхнувшая вдруг, как от удара молнии, революция. Правда, она готовилась исподволь, издавна, и семена ее были положены еще в царствование Людовика XV, но, наконец, она вспыхнула; ручьи крови затопили Францию, и одною из первых была пролита кровь ее короля. Народ давно глухо и бессознательно готовился к тем ужасам, которые оказались слишком страшны и чудовищны, чтобы можно было предвидеть или ожидать их.
Добрый, мягкий король Людовик XVI полагал, что делает все возможное для благоденствия своих подданных и вместе с несчастной, наивной королевой Марией-Антуанеттой был убежден, что народ благоденствует. Королева давала празднества в Трианоне, в Лувре назначались блестящие приемы, и двор веселился, не подозревая, что уж тлеет тот огонь, который вдруг взорвет все прежнее и сокрушит его.
Пока шли праздники и приемы, двор, убаюканный ими, не обращал внимания на тревожные слухи и вести, считая их преувеличенными и воображая, что все останется навсегда так, как было до сих пор.
Я, по поручению короля Людовика XVI, был отправлен в Верону, за границу, где находился тогда дядя его, наш нынешний король. Людовик XVI поручил мне, чтобы я уговорил его дядю вернуться в Париж, где он мог своим влиянием оказать помощь королю. В числе главнейших доводов к тому, чтобы он вернулся как можно скорее, король приказал заверить своего дядю, что в Париже спокойнее, чем когда-нибудь, и он верит в будущность королевской Франции.
Моя поездка не должна была быть продолжительной, и я расстался с женой и детьми, шутя и улыбаясь, — шутя, что сбегу от них совсем и никогда их больше не увижу! На самом деле я так был уверен в своем скором возвращении, что, не успев съездить в монастырь, чтобы проститься со старшей дочерью, не особенно даже тревожился об этом.
XLVI
— Я помню, — продолжал рассказывать граф Рене, — это веселое шутливое прощание, как сейчас, помню, как обняла меня жена и как две маленькие девочки прыгали, повиснув на моих руках, и кричали, что не отпустят папу. Их насильно оттащили от меня, и я, улыбаясь им, едва отбился от них.
Париж был сравнительно тих и мало оживлен в ранний час утра, когда я уезжал. На рыночной площади только гудела толпа народа, и мог ли я думать, что ее гул через несколько десятков дней преобразится в неистовый крик насилия.
Я доехал до Вероны в своей дорожной карете, с занимательной книгой в руках, и не заметил переезда. Мне думалось, что мне нетрудно будет уговорить дядю короля вернуться в Париж, но после первого же свидания с ним, которое состоялось в первый же день моего приезда, я увидел, что тот вовсе не склонен послушаться своего короля-племянника. На все мои доводы он отвечал, что теперь, по его мнению, уже поздно, что события не остановить и что королю лучше самому удалиться вовремя за пределы Франции.
— Но этого король никогда не сделает! — воскликнул я. — Что бы ни случилось, он не покинет Франции!
Я, будучи уверен, что в Вероне ходят слишком преувеличенные слухи о том, каково настроение в Париже, продолжал настаивать и относиться к этим преувеличенным слухам с презрительной насмешкой.
Как оказалось впоследствии, в Вероне знали лучше, чем мы в Париже, о том, что делалось там. Прошло дней десять в моих переговорах, не приведших ни к чему; тут же я заболел лихорадкой и слег на несколько дней в постель.
О, Господи! Какие вскоре мне пришлось пережить дни в этой постели! В ней застал меня неожиданный приезд из Парижа нашего старого слуги, Баптиста, который и теперь со мною. Он видел все, и на его глазах произошли все ужасы!..
— Нет! — прервал вдруг свою речь граф. — Я не могу говорить дальше!
Он хотел подняться со своего кресла, но не мог это сделать и снова опустился в него.
Доктор Герье, следивший за ним взглядом врача, схватил со стола звонок и позвонил, чтобы велеть принести хотя бы стакан воды.
На звонок немедленно появился старый Баптист; оказалось, что графин с водой и стакан стояли на подоконнике.
Герье дал воды графу, тот сделал несколько глотков и, увидя Баптиста, проговорил ему, показывая дрожащей рукой на доктора:
— Ты знаешь… моя девочка жива! Вот он… он видел ее!
Лицо старого слуги выразило испуг, а не радость; он сначала как-то двинулся к графу, а потом обратился к Герье, как бы спрашивая взглядом, неужели все кончено и граф сошел с ума?
Видно, мысль о возможном сумасшествии его господина часто и раньше приходила к Баптисту.
— Да, я видел ее! — поспешил сказать доктор, чтобы успокоить Баптиста.
Тот пошатнулся и затрясся теперь весь от радости.
— Так это — правда? Бог услышал наши молитвы… — и он не договорил, потому что слезы задушили его слова и речь перешла во всхлипывания.