говоришь, намерен нести правду?! Да все, что происходит здесь, угодно одному лишь человеку – Сталину! Он же всех тех должен истребить, кто помнит Октябрь, кто знает, как он перед Троцким заискивал, как он в его честь в газете “Севзапкоммуны” в восемнадцатом году статью написал, мол, когда говорим “товарищ Троцкий”, подразумеваем “Красная Армия”. Когда говорим “Красная Армия”, всем ясно: “товарищ Троцкий”… Вы погодите, погодите, он еще какие-нибудь документы напечатает, каких слабаков об колено сломит и будет процесс против Ленина как немецкого шпиона! Что контра не успела сделать, он доделает…» Вася тогда аж побелел, масло у него вырвал, сукой обозвал, фашистом… Словом, решили мы с Васей идти в побег в июне тридцать девятого, понял-нет? К счастью, в ту пору меня на трактор перевели, так мы с Васей то хлеба своруем, то масла, подкармливали стариков-ленинцев, да и себе на побег делали запасы… Главное, чтоб в Москву прорваться, иначе следующим летом тут вообще никого не останется, одно кладбище, понял-нет? Назначили мы день побега, а тут утром, понял-нет, начальник лагеря объявляет, что приговор по моему делу отменен: Сеньку-то в партии восстановили после расстрела Ежова, ну он и пошел за меня молотить… Да, понял-нет… Это я еще тебе смешного не рассказал. У нас там смеху тоже хватало, страх вспомнить…
…На Новодевичьем кладбище на могильной плите моего деда Александра Павловича до сорок девятого года было выбито: «Прости, не успел. Илья. 20-го мая 1940 года» – дядька вернулся в Москву через три дня после похорон его отца.
Я помню, как он – худой, с ввалившимися щеками – посмотрел на обеденный стол, накрытый у нас на Спасо-Наливковском, и спросил отца:
– А водка где?
Бабушка Дуня принесла пол-литра, Илья накрошил черный хлеб в большую тарелку, нарезал туда лук, залил все это водкой и начал есть большой ложкой – молча и сосредоточенно. Он съел всю тарелку; пододвинул сковородку с яичницей и салом, поковырял вилкой и усмехнулся:
– А ведь правду говорил наш пахан-политик.
…Он продолжал усмехаться, уплетая яичницу, а по щекам его катились быстрые слезы.
5
Хотя Каменев и Зиновьев согласились – после двух лет мук в камере – встретиться с членами Политбюро, Сталин не торопился их принимать, хотя понимал, что это – капитуляция его врагов.
Он ждал смерти «защитничка» – Максима Горько; пока тот жив, процесс невозможен.
Сразу после похорон Горького он приказал привезти своих врагов в Кремль.
Медленно расхаживая по кабинету, Сталин глухо говорил, обращаясь к своим бывшим коллегам по Политбюро; обращался не к ним – к Ягоде:
– Если товарищи поведут себя на процессе так, что смогут раз и навсегда похоронить троцкизм как идейное течение, если они докажут миру, что Троцкий не остановится ни перед чем в борьбе против Державы нашей и партии, тогда, конечно, аресты бывших оппозиционеров будут немедленно прекращены, члены их семей отпущены домой, а сами товарищи (Сталин наконец поднял глаза на Каменева и Зиновьева) после вынесения приговора, который будет однозначным, отправятся на дачу, чтобы продолжать свою литературную работу, а затем будут помилованы…
Сталин снова посмотрел на Каменева, остановившись посреди кабинета, и в уголках его рта можно было прочесть горькую, но в то же время ободряющую улыбку.
Каменев поднялся:
– Мы согласны.
Он сказал это человеку, который в семнадцатом считался его другом; во всяком случае он, Сталин, именно так называл себя в редакции «Правды», где они – до ареста Каменева Временным правительством – были соредакторами…
Каменев считался другом Сталина и в двадцать четвертом, когда они вели совместную борьбу против Троцкого: «члены ленинского Политбюро Зиновьев, Каменев и Сталин – идейные продолжатели дела Ильича».
И вот спустя двенадцать лет против Сталина, организовавшего убийство Кирова, стоял Каменев, согласившийся принять на себя вину за это убийство и прилюдно растоптать свое прошлое…
…Через два месяца Каменева расстреляют.
…Миронова, присутствовавшего при том, как Сталин дал слово сохранить жизни Каменева и Зиновьева, расстреляют через семь месяцев.
…Затем расстреляют Ягоду, которому Ежов дал честное слово не казнить его, если он обвинит Бухарина.
Самого Ежова убьют в камере вскоре после расстрела Бухарина…
6
Писатель Александр Воинов рассказал мне поразительную историю:
– В конце ноября сорок первого я получил недельный отпуск – после контузии и награждения орденом. Поехал в Куйбышев, там тогда находилась наша вторая столица. Встречаю на улице Киселева, режиссера кинохроники по кличке «Рыжий».
– Хочешь посмотреть мой новый фильм? – спросил Киселев.
– Конечно, хочу.
И мы отправились в то здание, где было выделено несколько комнаток кинохронике. В маленький просмотровый зал натолкалось народа видимо-невидимо; фильм смотрели затаенно, многие плакали; мягкие хлопья снега царственно и беззвучно ложатся на брусчатку Красной площади, на Мавзолей, на шинели красноармейцев и командиров, на осунувшееся лицо Сталина и его соратников – товарищей Молотова, Берия, Кагановича, Щербакова, Микояна… Снежное безмолвие, тревожная тишина, ожидание… Только одно живое во всей панораме – дыхание людей; кто простужен – ловит воздух ртом; счастливчики в валенках и теплом белье дырявят студеный воздух струйками теплого белого пара из носа.
Апофеозом фильма был тот момент, когда Сталин приблизился к микрофону и произнес свою короткую речь. Я представил себе счастье красноармейцев моего батальона, когда они увидят эти кадры: Отец – в скромной солдатской шинели, осунувшийся, но такой родной и любимый, – говорит со своими Детьми…
– Слушай, – спросил я Киселева, жадно вглядываясь в лицо Вождя, – а почему у него пар не идет изо рта?
Киселев окаменел. Я почувствовал, как замерло его плечо; он словно бы не слышал моего вопроса, а мне тогда исполнилось двадцать шесть, дипломатии учен не был, свято верил догмам: «ничего не таи в душе, спрашивай все, что не понял, товарищи помогут разобраться во всем».
– Нет, но почему все же у товарища Сталина не идет пар изо рта? – продолжал удивляться я. – У всех шел, а у него – нет…
Сзади, из напряженно-тревожной темноты, кто-то спросил требовательным шепотом:
– Кто задал этот вопрос?
Киселев яростно толкнул меня коленом, закашлялся и показал глазами на дверь; поднимаясь со стула, шепнул, стараясь скрыть свои слова надрывным кашлем: «Иди за мной».
Недоумевая, я вышел; в коридоре поразился мертвенной бледности Киселева: «Немедленно возвращайся на фронт, – прошептал он. – Забудь об этом просмотре! Никому не говори ни слова! Знаешь, кто о тебе сейчас спрашивал?! Беги на вокзал, и чтоб ноги твоей здесь не было! Я твою фамилию не помню: какой-то журналист, и ты молчи, что мы дружили, ясно?!»
С этими словами «Рыжий» вернулся в зал. Я по-прежнему не очень-то понимал, что произошло, но то,