как он был испуган, как выступили мелкие веснушки на его побелевшем лице, как тряслись руки, подсказало мне: «дело пахнет керосином, я прикоснулся к чему-то запретному, надо драпать».
И я бегом бросился на вокзал, сел в проходящий эшелон и вернулся на фронт, терзаемый безответным: «так почему же не шел пар изо рта товарища Сталина?»
…С режиссером Киселевым я познакомился летом пятьдесят седьмого в Кабуле, где работал на торгово-промышленной ярмарке переводчиком с пушту и английского.
Киселев делал документальный фильм об этой ярмарке; престиж кинематографиста был тогда еще достаточно велик, он властно командовал директорами павильонов, переводчиками, гостями, организовывая нужные ему сцены; пару раз я переводил ему, когда он снимал эпизоды с наиболее уважаемыми пуштунами.
Вот к нему-то я и обратился с вопросом: «Так почему же не шел пар изо рта товарища Сталина?»
С той поры, когда он снимал легендарный парад, прошло пятнадцать лет, Сталин умер, пришло время Хрущева, в стране настала кратковременная оттепель, люди начали постепенно – со страхом и неверием – пытаться изживать из себя въевшийся страх и привычное неверие друг в друга.
Киселев ответил мне не сразу; мялся, глядя на меня, молодого еще совсем; потом вдруг отчаянно махнул рукой:
– Ладно, расскажу… Наркомкино Большаков назначил меня ответственным за съемку парада на Красной площади… Честь огромная… Сняли… В ту же ночь проявили на Лиховом переулке… Кадры – поразительные, однако речь Сталина на звукопленку не записалась… Представляете?! Нет, вы себе этого представить не можете… Это гибель не только всех нас, всех наших родственников и друзей, но и разгром кинохроники: «злостный саботаж скрытых врагов народа, лишивших человечество уникального документа»… Именно тогда я и начал седеть, в те страшные минуты, когда звукооператор, едва шевеля посиневшими губами, сообщил эту новость.
«Как это могло случиться? – спросил я его, придя в себя. – Ты понимаешь, что нас ждет? Ты понимаешь, что мы – объективно – льем воду на мельницу Гитлера?» – «Да, – ответил мой товарищ едва слышно. – Понимаю… Но ведь я не имел времени, чтобы проверить кабель, все ж было в спешке… Снег… Наверное, что-то не сработало в соединительных шнурах… Я за своих ребят ручаюсь головой, ты ж их тоже знаешь, большевики, комсомольцы…» – «Рыков тоже называл себя большевиком, – ответил я ему, – а на поверку оказался гестаповским шпионом».
– Словом, – продолжил Киселев, – я поехал к председателю комитета кинематографии Ивану Григорьевичу Большакову. Тот выслушал меня, побледнел, походил по кабинету, потом, остановившись надо мною, спросил: «Какие предложения? Кто виноват в случившемся?» – «Виноват я. С меня и спрос. Предложение одно: сегодня ночью построить выгородку декорации в одном из кремлевских залов и снять там товарища Сталина». – «А как объяснить, что съемка на Красной площади была сорвана?» – «Съемка не сорвана. Кадры сняты уникальные. Но из-за того, что у нас не было времени заранее подготовиться к работе, один из соединителей микрофона отошел – снег, обледенело, – охрана постоянно гнала наших людей к камере, подальше от Мавзолея…»
Большаков снова походил по кабинету, потом снял трубку «вертушки», набрал трехзначный номер: «Товарищ Сталин, добрый вечер, тревожит Большаков… Кинохроника сняла замечательный фильм о параде на Красной площади… Однако из-за неожиданных погодных условий звук получился некачественный. Интересы кинематографа требуют построить выгородку в Кремле и снять фрагмент речи в Грановитой палате. Что? Выгородка – это часть Мавзолея, товарищ Сталин… Да… Именно так… Это займет тридцать минут, товарищ Сталин… Да, не больше… Хорошо… Выгородку мы построим часа за четыре… Сегодня в три? – Большаков посмотрел на меня с растерянностью; большие настенные часы показывали одиннадцать вечера; я решительно кивнул, мол, успеем; нарком покашлял, потом тягуче ответил: – Лучше бы часов в пять… Хорошо, товарищ Сталин, большое спасибо, в половине пятого съемочная группа прибудет к Спасским воротам, строителей и художников вышлют немедленно…»
…Ровно в четыре тридцать утра дверь Грановитой палаты отворилась и вошел Сталин. Видимо, Большаков его предупредил уже, Верховный был в той же солдатской шинели, что выступал давеча; хмуро кивнув съемочной группе, он поднялся на выгородку, сколоченную за это время нашими художниками; я дал знак осветителям, они врубили юпитеры; свет был ослепительным, внезапным; Сталин прикрыл глаза рукой, медленно достал из кармана текст выступления и начал говорить – в своей неторопливой, обсматривающей манере. Я наблюдал его вблизи, видел, как он похудел, какие тяжелые мешки у него под глазами, как отчетливы оспины и седина; обернувшись к операторам, я сделал едва заметное движение рукой; они поняли: надо избегать крупных планов, вождю это могло не понравиться, народ привык к совершенно иному облику Верховного: широко расправленная грудь, черные усы, прищурливая усмешливость глаз; здесь же, в Грановитой палате, на деревянном помосте, изображавшем Мавзолей, стоял согбенный, уставший старик.
…И в тот короткий миг, когда я обернулся к операторам, мой коллега, отвечавший за звукозапись, показал руками, что и сейчас, в этом огромном, пустом зале, когда мерно стрекотали камеры и юпитеры жарили лицо Сталина, текст Верховного по-прежнему не идет на пленку… Я ощутил приступ тошноты, своды палаты начали рушиться на меня, сделалось душно, и я вдруг ощутил свою никчемную, крохотную малость. Зачем надо было класть жизнь на то, чтобы рваться вперед и наверх?! Жил бы себе тихо и незаметно! Умер бы дома, в кругу родных, не обрек бы их на грядущую муку и ужас! Но именно в момент отчаяния, в ситуации кризисной, решения приходят мгновенно… Когда Сталин, закончив читать выступление, снял фуражку, вытер вспотевший лоб и неторопливо пошел к выходу из Грановитой палаты, я обежал Большакова, который сопровождал Верховного, и сказал: «Товарищ Сталин, вам придется прочитать выступление еще раз…» Помню испуг Большакова, страх, который он не мог скрыть; никогда не забуду реакцию Сталина: «Это – почему?» Он спросил меня, не подымая глаз, голосом, полным усталого безразличия. И я, глядя на Большакова, словно гипнотизируя его, моля не выдавать мою вынужденную ложь, ответил: «В кинематографе принято делать дубль, товарищ Сталин». Верховный, наконец, медленно поднял на меня свои глаза; они только издали казались улыбчивыми и отеческими; когда я увидел их вблизи – желтые, постоянно двигающиеся, тревожные, – мне стало не по себе. Сталин медленно оборотился к Большакову; лицо наркома сделалось лепным – прочитывался каждый мускул; однако он согласно кивнул, хоть и не произнес ни слова. Медленно повернувшись, Сталин вернулся к выгородке, под жаркий свет юпитеров. Я подбежал к звукооператору, шепнул, чтоб он еще раз проверил все соединения, подошел к микрофону и постучал пальцем по сетке; звуковик обмяк в кресле, и некое подобие улыбки тронуло его бескровные губы – все в порядке, пошло! А в моей голове