меня и не заметит.
Открываю один глаз, другой.
Все кругом совершенно неподвижно, лишь туман клубится. И тишина. Никто не бродит в тумане. И все же мне не почудилось – я его видела, вправду видела. И может быть, он до сих пор здесь, высматривает меня.
Понемногу расшевеливаюсь. С трудом приподнимаюсь, встаю на четвереньки и ползу дальше, медленно-медленно. Царапаю колени о камни. Морщась от боли, поднимаюсь на ноги и едва дышу от страха: сейчас он меня схватит за плечо, вцепится в волосы.
Осторожно карабкаюсь дальше по склону. Прочь от лагеря, от лазарета. Прочь от этих людей.
Наконец из мглы выступает что-то темное. Поначалу его плохо видно в клубах тумана, но, приглядевшись, я вижу дом. Наш дом. Хижина. Здесь нам точно нечего бояться.
До того, как пропали наши родители, до истории с Энгусом те же чувства будил во мне наш голубой дом в Керкуолле – как увижу его, сразу становилось тепло на душе.
Тревога, что владела мной, чуть отпускает, и я с трудом взбираюсь на крыльцо, зову Дот, хочу ее обнять, попросить прощения, сказать, что я за нее очень боюсь, в этом все и дело.
Но хижина пуста, очаг давно не топлен. Постель не смята.
Всхлипнув, вглядываюсь в густой туман, обрамленный дверным проемом, зову ее снова и снова, но мой крик тонет в тумане.
Ответа нет.
Дороти
Туман рассеялся, и к хижине я подхожу уже в темноте. Я сорвала голос, пока звала Кон. Ноги гудят, живот свело от голода. За весь день я не съела ни крошки. До самого вечера бродила вдоль обрыва и с замирающим сердцем вглядывалась в бурную воду, боясь увидеть среди волн ее мраморное лицо, рыжие волосы.
Делать нечего, решила вернуться в хижину, хоть вряд ли ее здесь застану, ведь новая кровля ей напоминает об Энгусе.
В сумерках хижина выглядит зловеще – не дом, а остов, как будто ни меня, ни Кон уже давным-давно на свете нет и земля забирает себе покинутое жилье. Но стоит приблизиться, из тени выступает наш дом, точно такой же, как несколько недель назад, когда мы отсюда ушли.
Фонарь у меня в руке льет зыбкий свет на щербатые стены. На столе пусто. Дотрагиваюсь до плитки – холодная. Значит, Кон не приходила.
Уже повернув к двери, слышу неясный звук, кто-то вздыхает в углу. Оборачиваюсь так резко, что огонек фонаря, дрогнув, чуть не гаснет.
На кровати под одеялом кто-то шевелится.
И сразу приходят на ум страшные легенды о нашем острове, в которые с такой готовностью верила Кон, – погибшие влюбленные, неприкаянные души. А вдруг это Наклави – кентавр без кожи, который выходит из моря и своим дыханием насылает на людей болезни и безумие?
Одеяло морщится, сползает – и в неверном свете фонаря чудовище превращается в Кон.
– Дот! Ты цела!
– Боже, Кон, как же ты меня напугала! Надо ж додуматься вот так сбежать!
Кон трет глаза, опухшие, будто от слез.
– Я тебя искала. Где ты была?
– В бараки ходила, проведать больных.
Взгляд Кон делается холодным, и у меня, вопреки всему, колотится сердце, внутри шевелится тревога, стыд. Из лазарета я ушла рано утром, когда Кон еще спала. Охранники уже привыкли, что я разгуливаю по лагерю, и когда я подошла к бараку Чезаре, никто и не думал меня останавливать. У двери я замешкалась, услыхав шорохи. А вдруг они еще не одеты? И что подумают другие пленные, увидев, что я ни свет ни заря стою у порога, спрашиваю Чезаре?
Едва я собралась уходить, дверь открылась, выглянул один из пленных. Увидев меня, подскочил, крикнул что-то по-итальянски и, обращаясь ко мне, добавил: Scusi!
Я достала пузырек с таблетками, что прихватила из лазарета.
– Чезаре здесь?
(Надо ж было додуматься сюда прийти – глупость, да и только.)
Но итальянец оглянулся, позвал – и подошел, улыбаясь, Чезаре.
– Доротея! Выздоровела?
– Да, вот, принесла… – Я показала пузырек.
– Спасибо, но мне не надо. Мне лучше.
– Ну хорошо.
Товарищи за его спиной перемигивались, улыбались, и кровь бросилась мне в лицо.
– Ты заботливая медсестра, – сказал Чезаре.
– Спасибо.
Один из пленных что-то сказал по-итальянски, но Чезаре резко оборвал его, смерил сердитым взглядом.
(Боже, что они там говорят?)
– Мне пора, – вымолвила я. – Рада, что тебе лучше…
– Будем из бараков часовню строить, – сказал Чезаре, и лицо его просветлело. – Там, на холме. Пойдем посмотрим?
– Прямо сейчас? Но…
– Майор Бейтс мне разрешил. Велел охране меня отпускать смотреть на бараки, работать. Пойдем посмотрим.
Я заставила себя улыбнуться. Отказать ему было невозможно, да и не хотелось, но от меня не укрылись усмешки и шепот за спиной у Чезаре. Что решат его товарищи? Да еще и охрана увидит, как я выхожу из лагеря под ручку с пленным. Хоть майор Бейтс из чувства вины и многое позволяет пленным, все равно охранники станут думать по-своему.
Чезаре смотрел на меня и мрачнел на глазах.
– Не хочешь? Так и скажи. – Лицо его сделалось замкнутым, будто он узнал обо мне что-то новое, нехорошее и разочаровался во мне.
– Нет! – выпалила я. – Я пойду с тобой.
А теперь, видя точно такое же разочарование в глазах Кон, я понимаю, что не могу ей рассказать, как вышла сегодня из лагерных ворот рука об руку с Чезаре. Не могу рассказать, как взошла на холм с чужаком, с иностранцем, и затерялась с ним в тумане.
И говорю:
– Я отнесла лекарство Чезаре. Вернулась в лазарет, а тебя нет. Вот и искала тебя с тех пор. (Ведь это отчасти правда.)
– А-а, – тянет Кон и, по всему видно, не верит мне. А чуть погодя говорит: – Думаю, надо нам вернуться сюда, в хижину. – И задирает голову; губы у нее упрямо кривятся.
Фонарь мерцает, на стене пляшут тени.
– Ладно, – соглашаюсь я. – Ну так что, остаемся? А Бесс не хватится?
– Можем сходить завтра в лагерь. – Кон не сводит с меня глаз. Если я буду против, то она обрушит на меня шквал вопросов, на которые я не могу дать ответ. Захочет знать, где я на самом деле была утром.
Я не могу ей рассказать, как шла с Чезаре вверх по склону холма и шаги наши звучали в такт. Как обрадовалась, когда он сказал, до чего воодушевлены его товарищи строительством часовни. Как туман вокруг нас сгущался, а бараки все не показывались. И как я растерялась, не зная, куда сворачивать.
– Я заблудилась, – сказала я Чезаре, а в душе нарастал страх, сжимая горло. И непонятно, то ли это страх перед чужим человеком, то ли просто не понимаю,