Я спросила ее, решилась ли она переехать ко мне.
– Нет. Николай Николаевич сейчас очень определенно напомнил мне мое обещание не передавать комнату людям, ему неизвестным (1: 216).
Более того, оказалось, что Ахматова и Чуковская по-разному понимали – или ощущали – ситуацию.
Я заговорила о квартире. Я так хочу ей человеческого жилья! Без этих шагов и пластинок за стеной, без ежеминутных унижений! Но она, оказывается, совсем по-другому чувствует: она хочет остаться здесь, с тем чтобы Смирновы переехали в новую комнату, а ей отдали бы свою. Хочет жить тут же, но в двух комнатах.
– Право же, известная коммунальная квартира лучше неизвестной. Я тут привыкла. И потом: когда вернется Лева – ему будет комната. Ведь вернется же он когда-нибудь (1: 66).
Разговор затем перешел на детей Смирновых. Ахматова была особенно привязана к маленькому Вове. Полуторагодовалый Вова научился стучать в ее дверь, и он придумал забавное имя для нее: «„Кани“. Понимаете? Направление, куда: „К Ане“» (1: 66). Ахматова и Чуковская разговаривали, как обычно, за чаем – но на этот раз они пили горячую воду, чая у Ахматовой не было уже недели три.
Отношения Ахматовой к Смирновым было сложным. Чуковская приводит противоречивые свидетельства. Она много пишет о любви Ахматовой к детям, особенно младшему Вове (Ахматова называла его Шакаликом.) Ахматова не только старалась приучить его к книгам, но и меняла ему мокрое белье. Чуковская немало писала – в классовых терминах – о поведении матери детей, Татьяны Смирновой, ее грубости и бесцеремонности. «Вошла в комнату – не постучав – Таня, принесла Шакалика. Анна Андреевна, подержите его, – сказала Таня. – Я с утра не жрамши» (1: 91). «Вошла Таня и со свойственной прямой грубостью языка стала рассказывать нам о болезни домашней работницы» (1: 166). (Это желудочно-кишечное заболевание угрожало здоровью Ахматовой, которая пользовалась тем же туалетом и кухней.) Особенно мучили Ахматову Танины крики, когда она наказывала и била старшего мальчика Валю (1: 203). Однако в другой раз Чуковская записала: «Таня, которая собиралась менять свою комнату, остается; Анна Андреевна рада, что не увозят детей» (1: 216).
Но это было не все. Однажды, в июне 1940 года, Ахматова вызвала Чуковскую к себе («Приходите ко мне скорее»). Чуковская описывает, как плохо выглядела Ахматова, объясняя это не болезнью, а ситуацией в квартире:
Часа в два я выбралась к ней. Выглядит она очень плохо, глаза усталые, лицо осунувшееся и словно потерявшее четкость очертаний.
– Что с вами? Вы хворали эти дни?
– Нет.
И рассказала мне свою очередную достоевщину, в самом деле и страшную, и нудную. Хорошенький клубочек – эти дети, которых она нянчит, и этот Двор Чудес (1: 134–135).
Добавленная через много лет сноска объясняет ситуацию:
А. А. подозревала, что Тане Смирновой, ее соседке, матери Вали и Вовы, поручено за нею следить, и обнаружила какие-то признаки этой слежки. «Всегда выходит так, – сказала она мне, – что я сама оплачиваю собственных стукачей». Деятельностью Двора Чудес А. А. называла надзор, который постоянно чувствовала, – надзор за собой и своими рукописями (1: 135 сн.)207.
Через несколько месяцев Таня, которая время от времени делала домашнюю работу для Ахматовой (за которую Ахматова платила), сообщила, что перестанет кормить ее обедами. Что делать? Ахматова была катастрофически непрактичной. Быть может, Пунины разрешат своей домработнице варить ей обед? Эта ситуация толкнула Чуковскую к сильным выражениям: «Будь проклята эта квартира!» (1: 192).
Не только Чуковская, но и доктор Гаршин (который заботился об Ахматовой) полагал, что квартира играла главную роль в ужасном состоянии Ахматовой: «Прежде всего, ей необходимо уехать отсюда, из этой квартиры. Тут травмы идут с обеих сторон, от обоих соседей» (1: 160–161).