ГНУСНАЯ ПРОЦЕССИЯ
Весной 1881 года на месте нынешнего дома № 39 по улице Марата стояло небольшое деревянное здание, возведенное в первой половине XIX века. В первом его этаже жил вместе с родителями Петр Петрович Гнедич, в ту пору студент, а потом популярный писатель, драматург и театральный деятель.
Среди современных ему литераторов Гнедич был одним из самых плодовитых. В этом плане с ним могли сравниться немногие – и это ведь при том, что Гнедич мог и не писать вообще, финансовое положение позволяло жить в свое удовольствие. Вот что говорил о Гнедиче симпатизировавший ему Чехов:
«Это же настоящий писатель. Он не может не писать. В какие условия его ни поставь, он будет писать – повесть, рассказ, комедию, собрание анекдотов. Он женился на богатой, у него нет нужды в заработке, а он пишет еще больше. Когда нет темы сочинять, он переводит».
Сегодня большинство сочинений Гнедича безнадежно устарело, но вот красочные, живые мемуары его и поныне читаются с большим интересом. Писал он их тоже на Николаевской, только в другой части улицы – в доме № 66, где обитал с предреволюционных лет до советских 1920-х...
Дом № 39
А один эпизод этих мемуаров, относящийся к весне 1881 года, связан с упомянутым деревянным домиком – и потому его можно привести целиком.
«Я любил всегда свежий воздух, и как только становилось теплее, спал с открытой форточкой, которую открывал еще с вечера, спуская штору.
Раз утром рано разбудило меня громкое постукиванье в окно, не то палкой, не то каким-то металлическим предметом. Стук был настойчивый и властный. Я накинул пиджак и поднял штору.
У окна стоял околодочный и сурово ждал.
– Заприте окно, – распоряжался он. – Приказано, чтоб все было закрыто.
– А не будет душно? – наивно осведомился я...
– Провезут, тогда откройте.
– Кого?
– Вешать повезут через час. Да штор лучше не опускайте. Только форточку закройте.
Зачем запирали окна, – не знаю до сих пор. Чего опасались, и при чем тут открытое окно или закрытое? Опущенная штора или поднятая?
По тротуарам начал набираться народ. Это были обыватели внутренней части домов: мастеровые, кухарки, – все, кто за ранним временем еще не приступил к работе, но на всякое "зрелище" его тянуло...
От гнусной процессии нельзя было укрыться никуда. Гул толпы все рос. Из соседних частей города – из Ямской, с Лиговки, стекались толпы и размещались поудобнее на подъездах, на фонарях. Звало ли их сюда одно праздное любопытство или тут было еще что, – трудно сказать.
И вот затрещали суровые звуки барабанов. Неясный гул, стук и гам надвигающейся лавины раздавался все больше. Слышался уже звон мундштуков, лязг оружия, стук подков о камни. Процессия двигалась не медленным шагом, – она шла на рысях.
Впереди ехало несколько рядов солдат, точно очищая путь для кортежа. А затем следовали две колесницы. Люди, со связанными назад руками и с черными досками на груди, сидели высоко наверху. Я помню полное, бескровное лицо Перовской, ее широкий лоб. Помню желтоватое, обросшее бородой лицо Желябова. Остальные промелькнули передо мною незаметно, как тени.
Но ужасны были не они, не тот конвой, что следовал за колесницами, а самый хвост процессии.