Тильман приводит эту особенность своего начальника штаба в объяснение своего отхода[172]. Но если отбросить это утверждение, как явно апологетическое, то подобные же заявления о пессимизме, а может быть и просто о боевом малодушии Клаузевица мы найдем в кампаниях 1812[173] и 1813[174] гг., а также и в 1831-м[175]. Характерно, например, что в 1812 г., рано убежденный в преимуществах русского стратегического положения, Клаузевиц, когда уже кризис был минован, стал смотреть на события все мрачнее и мрачнее; даже после Березинской катастрофы он опасался, что Наполеон со 155 тысячами человек будет в состоянии удержать линию Вислы; на решимость австрийского и прусского правительств он при этом не рассчитывал[176].
Может быть, еще поучительнее для особенностей и генезиса этих «черных очков» Клаузевица говорит одно из его писем к Гнейзенау, до сих пор еще не опубликованное[177]. В нем военный философ горько жалуется, что корпус Вальмодена получил от Бернадота приказание с недостаточными силами атаковать при такой обстановке, которая даже при благоприятнейшем исходе не сулила никаких результатов: «…я смотрю при таких условиях на наше предприятие, как на высокой степени смелое, и считаю очень возможным, что мы будем разбиты и отступим… Согласитесь, что очень жестоко быть вынужденными поставить на карту из-за ничего благо и существование корпуса и нашу репутацию»…
Все эти факты дают возможность сделать заключение, что антитеза Дельбрюка дает скорее лишь общую канву и имеет некоторый методологический смысл, но, преломляясь на личности Клаузевица, она потребует некоторых уширений. Его раздвоенность между мыслью и практикой, между пониманием и умением, между крупнейшим мыслителем и робким, мрачно смотрящим в глаза Судьбе деятелем пред нами налицо. Как биографический фактор, эта раздвоенность очень важна, она должна была лечь грузным и нервным камнем на нервные же весы бурной жизни философа. Но объясняя ее, мы должны значительно усложнить картину причин: тут будет и отечественная непрочность, и сбивающая с толку бурность хода событий, слишком большая смена ценностей, и нервность восприятий, и диалектический размах мысли, и слабость властного «я», и, наконец, удары судьбы, подобранные монотонно-отрицательно.
Идеи, рожденные на русской службе
Но возвратимся к отечественному году. Надевши форму, Клаузевиц попадает сначала адъютантом к генералу Пфулю. Этот последний имел в виду при отступлении воспользоваться фланговой позицией у Дриссы, заранее укрепленной. Клаузевиц был послан произвести рекогносцировку этой позиции и представил Александру доклад, сдержанный по форме, но решительный по существу, в котором он критиковал мысль как стратегически, так и тактически; это было за весь период кампании его единственным служебным делом. Клаузевиц своим докладом попал не в точку разумения стратегической обстановки, а в основное течение штабной борьбы, направленной в этот момент против Пфуля. Косвенным образом Клаузевиц поддержал партию, стоявшую за отход к Смоленску Прикомандированный потом к генералу Палену, он является свидетелем сражений у Витебска и Смоленска, а потом под начальством Уварова наблюдает ход боя у Бородино, на правом фланге русской армии. С русским арьергардом он проходит через Москву и затем пытается получить место начальника штаба гарнизона Риги, но, когда это не удается, он получает командировку в армию Виттгенштейна, принимает участие в движениях этой армии на юг от Двины и затем видит печальные берега Березины вскоре после перехода через нее французов (письмо от 29 ноября). Лишь состоя при армии Виттгенштейна, ему пришлось в декабре сыграть важную роль: он был послан в качестве парламентера к генералу Йорку и, по-видимому, много способствовал в деле склонения последнего подписать Таурогенскую конвенцию[178]. Клаузевиц тем более мог быть доволен своим достижением, что ему удалось склонить к соглашению, результаты которого были потом столь крупны для Пруссии, да и для всей Европы, такого старого врага всей Шарнгорстской компании, каким был упрямый и юнкерски настроенный генерал Йорк[179].
Этим кончается краткое пребывание Клаузевица в пределах России; оно продолжалось 8 месяцев, т. е. на два месяца короче пребывания во Франции, но было, по существу, таким же состоянием пленника, как и последнее. Однако, из России Клаузевиц не вынес презрение и ненависть к ее народу, как он вынес их из Франции к ее народу. Как ни пренебрежителен тон, который проходит через весь труд «Поход 1812 года», к русскому военному искусству, к русским военным деятелям (кроме 2–3 русских, Клаузевиц, правда, захватывает исключительно немцев по происхождению), но к народу он никогда не утерял известной теплоты и признательности.
Чтобы выяснить, в какой мере и в каком направлении повлияло на Клаузевица, как творца книги «О войне», пребывание в России, лучше всего может служить труд «Der Feldzug 1812 in Russland», написанный им в 1815 г.[180] Об исторической ценности этой работы уже приходилось говорить. Вдумываясь в этот труд, легко заметить, что кампания 1812 г. укрепила и углубила многие из основных мыслей Клаузевица, а некоторые вызвала впервые к жизни. Прежде всего, его мысль о существе войны получила теперь определенный, в некоторой мере фаталистический колорит. Он ясно себе представил, что военные события часто протекают совершенно иначе, чем это предполагается заранее, что, например, никто — и он сам менее других, не предвидел, что французская армия развалится так быстро и что с одной кампанией рухнет все грандиозное здание Наполеоновского творчества. Отсюда, судьба играет в войнах столь крупную роль, что методический формализм является большим пороком для полководца. И, как другой вывод, умственные факторы на войне имеют лишь относительную ценность и ограниченный круг влияний по сравнению со случаем и моральными факторами; не талант комбинаций или изобретений, но упорство выполнения поэтому составляет заслугу полководца. «На войне все просто, но наиболее простое является в высокой степени трудным», этот основной девиз книги «О войне» подкреплен более всего 1812 г.[181] С этими идеями, например, косвенно связано предпочтение Кутузова Барклаю. «Простой, честный, сам по себе доблестный, но бедный идеями Барклай, — судил[182] Клаузевиц задним числом, — был бы придавлен моральными силами французской победы, между тем как легкомысленный Кутузов им противопоставил дерзкое чело и целую кучу хвастовства и тем счастливо направил корабль в огромную трещину, которая уже вскрывалась во французской Армаде».