Лёля кинулась звонить мужу, но он трубку не брал, сколько бы Лёля ни ждала. Ещё, в промежутках между пробежками от кухни до ванной, она звонила в диспетчерскую — и неизменный, ставший уже родным, немолодой казённый голос невозмутимо говорил всё то же самое: «слушаю», «ваша заявка первая», «мастер будет в течение часа» и иногда «девять часов и, кажется, семь минут».
У Лёли начала болеть спина и заныли плечи. Но вода всё прибывала, её шумный столб становился шире и увереннее, и кран уже не мог перекрыть поток даже на самую малость. Пол был снова мокрый, но Лёля не успевала вытирать лужи. Ей казалось, что, пока она следит за водой и не занимается другими делами, скорость наполнения раковины остаётся равномерной, но стоит ей отвернуться — струя увеличивается и набирает мощь. Носить воду приходилось уже почти бегом.
Лёля таскала туда-сюда полные и пустые ёмкости, слушала водопроводный рык, и ей казалось, что по частичкам, по бесформенным кускам она таскает на себе по квартире чьё-то огромное злое тело, распластанное в кухонной таре так невозмутимо и с таким властным безразличием позволяющее обслуживать себя, что Лёле оставалось только подчиняться ему.
Когда тяжесть в ногах превратилась в звон, такой, словно кости были чугунными, а вокруг шеи и плеч кто-то затянул жёсткие ремни спазма, Лёля рухнула на табуретку и опрокинулась грудью на обеденный стол. Она пролежала так секунд десять, пытаясь то ли заснуть, то ли проснуться, повторяя вслух: «Всё бессмысленно, бессмысленно!» Но дольше она продержаться не смогла, вода звала и приказывала, гневно дрожала в раковине у самого её края. Приоткрыв глаза, Лёля увидела, что раковина сейчас вот-вот переполнится, и снова вскочила.
Так прошло много часов. О том, что было всё еще девять ноль семь, Лёля знала и видела это сама. За окном — похоже, для неё одной — световой прожектор застыл и небо не изменяло своего цвета. Пальцы трескались и покрывались язвочками, боль в шее отдавала в правый локоть, и рука всё хуже и хуже слушалась. Колено, ушибленное о край ванной, ныло всё сильнее. В глазах темнело, и на тёмном фоне изредка поблёскивали колючие вспышки.
Но вода была спокойна. Она текла и текла. Её переносили, собирали тряпкой, выливали, а она набиралась снова. Лёля была готова поклясться, что вычерпала уже целую реку. Она чувствовала себя снующим по дну крабом, нервной плотвой, маятникообразно качающимся туда-сюда планктоном. Она была течением, ледоходом, мельницей с больными лопастями. Пока дул ветер, её колесо вертелось.
И вдруг ветер перестал. Смеситель всё так же извергал воду, и его изогнутое тело напоминало гидру из класса кишечнополостных. Всё оставалось так же, и кастрюли, и поток, и лужа на полу — растекающаяся, похожая на большое раздавленное животное. Но ветер уже не дул. Не было ветра.
Лёля бросила на пол черпак. Тряпку, которой она почти сутки вытирала на кухне пол, Лёля отпихнула ногой, и та уползла под шкаф. Потом Лёля подошла к крану и выкрутила оба вентиля полностью — теперь из раковины на пол хлестал настоящий водопад.
Стоя по щиколотку в воде, Лёля включила чайник и сварила себе кофе в турке. Достала масло, сыр, хлеб. Села на табуретку, опустила ступни в воду и стала есть. Вода уже не была ледяной, а может, просто ноги привыкли к холоду. Она ела и смотрела, как вода заливает все её бессмысленные метания, весь труд и муку, и, как ни странно, всего этого Лёле уже не было жалко. Штора, слишком длинная для кухни, одним концом плавала в воде. Её край стал иззелена-бордовым, похожим на лепесток огромного цветка или на живую, плоскую ламинарию, которая тонким раскатанным тестом болталась в лёгких волнах, поднимаемых Лёлиной ногой — и это было красиво, красиво, красиво.
Камаз
На него просто наехал Камаз. Не сбил, не раздавил. Плотно прижал к стене и остановился.
Это мгновение растянулось до бесконечности, хотя на самом деле лучше было бы его забыть. А ещё лучше — убедить себя в том, что произошла счастливая случайность: огромное колесо, надвигаясь на человека из темноты, коснулось его ноги, вжало её мягкую ткань в бетонную стену и замерло. Даже кость не была повреждена. Услышав крик, водитель нажал на тормоз и сдал назад. А человек возле бетонной стены уже не кричал. Он стоял и ничего не видел кроме темноты, её густого липкого вещества, пахнущего сладковато и тошнотворно.
Водила, насмерть перепуганный, довёз его тогда до дома: время было позднее и в травмпункт ехать, кажется, не было смысла: рана, обнаруженная под лохмотьями джинсов, оказалась на первый взгляд неглубокой, хотя и довольно крупной по площади скальпированной ссадиной. Свидетелей не было, и Камаз, высадив его возле подъезда, рванул из двора под арку, сердито грохоча. И всё. Словно и не было никакого Камаза.
Придя домой, он не рассказал подробностей происшествия, тем более что мать была занята с двухлетней сестрой, поздним, болезненным и капризным ребёнком, переполнявшим жизнь матери той последней нежностью, которая иногда вдруг вырастает на вытоптанной земле. Чужеватый и нескладный, он старался не быть в доме лишним, тем более что время тогда стояло тёмное и голодное — начало девяностых. Встретить возле овощехранилища Камаз, гружёный картошкой, которую они вчера с отцом копали в Мошково, и проконтролировать разгрузку мешков выглядело поначалу делом нехитрым, и, чтобы не слышать от родителей вечное «заставь дурака Богу молиться, тот и лоб расшибёт», он предпочёл проковылять в свою комнату и сказать, что просто упал по дороге и порвал джинсы. Джинсы не имели значения, они, по счастью, были уже короткими и старыми и носились только в качестве рабочей одежды.
Под утро у него поднялась температура, а предметы вокруг стали нечёткими. Нога распухла. В институт он не пошёл, а мать, рассмотрев наконец рану и ужаснувшись, вызвала машину и повезла его в больницу. Там он сидел мешок мешком, перекатывался из кабинета в кабинет и односложно отвечал на вопросы врача. Долечиваться его отправили домой, сказали только ходить на перевязки. «Помощничек хренов», — проворчала мать. Ему вдруг пришло в голову, что и эту неприятно близкую ему женщину, наверное, тоже где-то ждёт её личный и неотвратимый конец, к которому она не была и никогда не будет готова.
Запертый в квартире, обездвиженный лихорадкой, он, вопреки собственным ожиданиям, не спал. Очень странно: если он начинал объяснять себе что-то или записывать, то получалось, что размышляет он о вовсе банальных вещах. И тем не менее, нечто прозрачное и тонкое, похожее на дым, делало его мысли не только не банальными, но и единственно ценными во всём уже прожитом и ещё не случившемся. Но дым нельзя было никак обозначить, его можно было лишь вдыхать, но не выдыхать. И на глубине вдоха он вонзался в самые альвеолы, а оттуда — в кровь, где уже и становился частью человека.
Привычного чувства жалости к себе не было. Вместо этого он ощущал стыд, связанный с осознанием собственной неподготовленности к чему-то важному и единственно настоящему. Раньше ему час то снились сны, в которых он попадал на экзамен по незнакомой дисциплине и, отвечая на вопросы билета, не мог выдать ни одной путной мысли, чувствуя себя абсолютным идиотом, от чего даже во сне возникала неприятная внутренняя дрожь. Теперь же он понял смысл увиденного во сне, столкнулся с тем же самым чувством наяву и поразился, как же это он «не догонял» раньше.