Я прошел немного дальше и очутился перед построенным в семнадцатом веке Темпло — дель — Кармен, коричневый фасад которого был щедро изукрашен скульптурными изображениями и цветами работы резчиков — индейцев. Если вы пристально вглядывались в каменные изваяния, они казались издавна знакомыми бородатыми европейскими пророками с самодовольными лицами и с прижатой к сердцу Библией, но стоило вам отойти немного в сторону, и это уже были не христиане, а индейцы, то было торжество неистовой материи над духом, и каменная плоть, бурля, вздымалась к небесам.
На балконах административных зданий целыми днями стояли отцы города. Со времени моего мексиканского путешествия балконы для меня неотделимы от официальных лиц — пузатых мужчин с сизо — небритыми щеками, в широкополых шляпах и с оружием на боку. Во всех городах Мексики они с утра до вечера торчали на своих балконах и вглядывались в даль, где, судя по их лицам, им открывалось что‑то высшее.
Воскресный визит
В воскресенье я был в гостях у шотландки, которая в течение многих лет, с тех пор как потеряла ферму в одной из революций, владеет магазином — над ним мы и сидели. Независимая, откровенная женщина, протестантка по вероисповеданию, она была оплотом здравомыслия в этой стихии дикого, изменчивого фанатизма. Она всему дала свою оценку, досталось по заслугам и Седильо; она была резка, мужественна, грубовата и пряма, словно шотландский переулок. С лестницы доносился запах хорошего кофе, который продавался в магазине; после занятий теннисом в Американском клубе вернулась ее дочь. Но за столом все так же пустовало место — тот, для кого оно предназначалось, пришел под самый конец трапезы.
С., поздний гость, был выходцем из Англии, появившимся на свет в Мексике, и по — английски говорил с испано — американским акцентом. Худой, темноволосый, какой‑то весь лоснящийся, он был учтив чрезмерною учтивостью провинциала и принадлежал к тем людям, которых избегаешь на приемах. Он стал нам объяснять, что его вынудило задержаться: пришлось кружным путем ехать из Мехико, его предупредили, что под Керетаро неспокойно из‑за революционеров (этим эвфемизмом заменяют в Мексике слово «бандит»), только вчера его приятеля обчистили до нитки, отняли деньги и одежду. Его речь отличалась педантичной правильностью слога. То была светская беседа по — мексикански.
Позже, когда мы пили кофе, в его речах уже проскальзывала горечь. Он был сыном богатого человека, владевшего огромными земельными наделами в Морелосе. Отец послал его учиться в Англию, но землю отобрали, отец вызвал его домой и умер. Теперь он работал в горнодобывающей промышленности и о свержении Диаса говорил как о кровоточащей ране (такие люди есть повсюду в Мексике, это хозяева гостиниц, старые дамы, интеллигенция, все они помнят Диаса, чьим единственным недостатком было, наверное, то, что он не думал о бедных, которые теперь не думают о нем). Он ненавидел Мексику изысканно — бессильной ненавистью пресмыкающегося, но был прикован к ней, как каторжник, — его знание горного дела больше нигде не требовалось.
И вдруг за этим чувством обделенности, за тщательным обдумыванием слов что‑то послышалось иное, как будто распахнулась дверь в какие‑то лишь Богу ведомые тайники отваги и привязанности к жизни, открылось то, что он на свой ужинно — горький лад назвал «умением переносить несчастья». В 1927 году его и еще одного молодого американца, работавшего с ним на руднике, похитили мятежники, чтобы назначить выкуп. Сам он ожидал чего‑либо подобного, 1 но молодой американец не верил в существование бандитов, считал, что похищения бывают лишь в кино или в романах, уж слишком это «надуманно». С. все пугал этого юношу, обманывал, будто пришли бандиты. Тот в первый раз поверил розыгрышу, но больше уже никогда не поддавался. А потом они и в самом деле пришли. У С. оставалось несколько минут на то, чтобы предупредить приятеля, когда бандиты въехали в подворье, и он все силился поднять его с постели. 1 «Отстань, — отмахивался тот, — я все равно не испугаюсь». Но похитители уже ворвались в комнату и стали искать деньги, а денег не было. Тогда они швырнули узников к стене. «Я думал, что они нас сразу расстреляют. Но вы бы поглядели налицо американца! Я хохотал как бешеный. А что мне оставалось делать?»
Я ему поверил. Он слишком много потерял, чтоб сокрушаться: не раз встречал я в Мексике таких людей, как он, испанцев, иностранцев, лишившихся всего, кроме отчаяния, а у отчаяния есть собственное чувство юмора и собственное мужество. Должно быть, смех тогда и спас их — наверное, невозможно выстрелить в смеющегося человека, убийце нужно ощущать всю важность своей роли. И петушиные бои идут поэтому в сопровождении оркестра, и зрители туда приходят, приодевшись: в широкополых шляпах, в узких брюках. Бандиты отвезли их в горы и запросили выкуп в двадцать тысяч американских долларов. Четыре дня им не давали пить и есть, привязывали к лошадиному хвосту и волокли из одного укрытия в другое, избивали… В конце концов компания их выкупила за четырнадцать тысяч долларов, после чего их выбросили на какой‑то поросшей кустарником пустоши в двадцати пяти милях от дома.
— Кто вас похитил?
— Кристеро.
Значит, то были католики, восставшие против Кальеса. Типичное явление для Мексики, да и, пожалуй, для всего людского рода: во имя идеалов применяется насилие, потом идеалы испаряются, а насилие остается.
Петушиный бой
В воскресный полдень на арене для корриды давали представление родео, но для хорошей труппы в казне у штата не сыскалось средств. Щедро украшенные места для почетных гостей были пусты. Казалось, в Сан — Луисе все делалось вполсилы, и город жил, косясь все время на дорогу в Лас — Паломас (но и при косоглазии нетрудно было многое приметить: проехала машина губернатора Техаса, которого почтили праздничным обедом, промчался в горы распаленный, покрытый пылью и набитый деньгами американец, и даже главный шпион ничтожного, гонимого Родригеса тащился в ту же сторону), все совершалось здесь под знаком близившегося мятежа.
Для боя были отобраны два петуха. Мужчины в вышитых огромных шляпах — величиною с колесо телеги — и в узких полотняных брюках, с пухлыми лицами и мягким взглядом теноров, похожие на персонажей голливудской оперетки с участием Джона Боула, смотрели из‑за загородки. Словно прицениваясь на базаре, они ощупывали петухов и запускали пальцы глубоко под перья; затем прогарцевал кортеж наездников, сопровождавший скрипачей в пестро — клетчатых пледах. Став тесной группкой, как будто для того, чтоб побеседовать друг с другом, и вроде бы не замечая окружающих, они запели что- то протяжное и грустное об увядающих цветочках под тихое повизгивание скрипок. Двое мужчин достали из пунцовых кожаных ларцов необычайной красоты по паре маленьких блестящих шпор и стали алыми бечевками привязывать их к лапам петухов очень неспешно и сосредоточенно. Но это пение и шествие людей и лошадей были всего лишь прелюдией к кровавой суете, готовившейся на песке арены, к боли, увиденной в далекой перспективе, к смерти, разыгранной в миниатюре.
Смерть требует определенных ритуалов. В надежде приручить ее люди придумывают собственные правила, которые необходимо соблюдать: не разрешается бомбить не защищающийся город, и тот, кто получает вызов на дуэль, имеет право выбрать род оружия… В песке были прочерчены три линии — в смерть тут играли, словно в теннис. Кричали петухи, и духовой оркестр гремел на каменных сиденьях; ветер срывал песок и нес через арену, — здесь, среди гор, en sombre[23] было довольно зябко. И вдруг мне стала отвратительна вся эта пантомима, вся эта ложная торжественность по поводу того, что было так естественно, как отправление нужды: мы умираем точно так, как оправляемся, к чему же эти шляпы шириною с колесо, узкие брюки и духовая музыка? Пожалуй, в этот день я начал ненавидеть мексиканцев. Сначала петухов придвинули друг к другу, чтобы они соприкоснулись клювами, потом их развели по внешним линиям, прочерченным в песке, и музыка замолкла. Но птицам не хотелось драться — смерть не желала выступать, и, повернувшись спинами друг к другу, они заковыляли в разные стороны, переставляя лапы, словно на ходулях, из‑за привязанных к ним шпор, но вскоре замерли, поглядывая равнодушно на улюлюкавших, свистевших зрителей, высмеивавших их, как робких или невезучих матадоров.