Часто бывает, что какое-нибудь случайное событие, не связанное с причинами нашего гнева, так действует на нас, что гнев наш рассеивается, и мы оказываемся пристыженными. Ландрекур, которого жалобные стоны Султана вернули к действительности, забыл свои планы мести и, стыдясь своего поступка, подбежал к нему, чтобы извиниться перед ним. «Султан, славная псина, хорошая собачка, во всем виноваты эти дьяволицы женщины», — сказал он, похлопывая его по спине и вытряхивая из шерсти клубы пыли.
— Вот, вот, женщины, — услышал он голос, в тоне которого чувствовалось столько же жизненного опыта, сколько и покорности судьбе.
Ландрекур выпрямился и, увидев, что его садовник стоит в нескольких шагах от него и смотрит на него улыбаясь, улыбнулся ему в ответ:
— Я разговаривал с Султаном.
— Собаки — это большие дети, — заметил садовник, — что, увы, не означает, что большие дети — это маленькие собачки, этакая красивая мечта! Не так ли?
— Какая красивая мечта, — повторил Ландрекур, и они засмеялись. Было видно, что они давние друзья, привыкшие вместе веселиться и поддразнивать друг друга.
— Увидев машину, я понял, что вы здесь, но поскольку это вы впервые приезжаете, не предупредив, то я подумал: «Интересно, в этом есть что-то странное, за чем, может быть, кроется нечто забавное».
Ландрекур объяснил ему, что он приехал неожиданно накануне вечером, что теперь он собирается снова отправиться в Париж, но что в доме останется жить одна девушка, которой нужно будет приносить овощи и продукты с фермы. «Как для меня», — заключил он.
— Родственница? Больная, может быть, как у нее со здоровьем? — спросил садовник.
— Дальняя родственница, кузина, больная, да, не без этого, Артюр. Хорошенько ухаживайте за ней, — и тут же добавил: — Я хочу сказать, не дайте ей умереть с голоду.
— Можете на меня положиться. Жена займется ею. В болезнях она понимает больше, чем кто-либо на свете: она придумает любую на выбор даже тому, у кого их нет и в помине.
Они обменялись еще несколькими фразами, после чего Ландрекур вернулся в дом, завернул в библиотеку, взял книгу, сел в кресло, но единственное, что он сумел сделать, так это закрыть глаза. Жюльетта на чердаке предавалась размышлениям. Рози в своей комнате задержалась за своим туалетом, и было уже час с лишним, когда она, готовая наконец во всеоружии, спустилась к нему вниз.
— А! Тем лучше, вы, я вижу, поспали. Я боялась, что вы меня заждались, но особенно боялась, что вы будете на меня сердиться. Едем. Куда же мы отправимся? В наш маленький ресторанчик? Я люблю те места, где меня знают.
— Тогда не будем медлить, — ответил он, и они уехали.
Жюльетта предавалась размышлениям. Она думала о поцелуе, которым одарил ее князь д’Альпен, и приходила к выводу, что подарок, освещая особым светом личность того, кто его делает, может нас отдалять или приближать к нему и что чем в большей степени этот подарок является плодом искреннего выбора, тем больше дарящий выдает себя. Князь явился Жюльетте в виде подарочного пакета.
— О! Какой красивый пакет!
— Да, я князь пакетов.
— Если это так, то вы, должно быть, содержите в себе сокровище.
— Я весь ваш. Развяжите меня.
— Я и хочу это сделать. Да, да, хочу. Вы мне нравитесь, князь пакетов, вы прямо искушаете меня.
— Тогда не медлите. Я предлагаю себя вам. Я легко раскрываюсь.
— О! Какое это удовольствие, развязывать ваши тесемочки! О! Какой приятный звук.
— Это мои обещания, обожаемая Жюльетта.
— Ваши обещания! Ваши обещания украшены сияющими коронами? А на этих коронах цветы полной уверенности?
— Цветы полной уверенности? Разве я не князь?
— Я приближаюсь, приближаюсь, я вся горю от нетерпения.
— Это прекрасная жизнь, моя прекрасная Жюльетта, это моя близость.
— О небо! Я не хочу этого подарка. Нет, нет, я его не хочу. Прощайте, князь пакетов. Посмотрите, как быстро я убегаю.
— Капризная невеста, жестокое юное создание! Как? Вы убегаете и оставляете меня развязанным?
«Да, развязанным, именно так», — пронеслось в голове у Жюльетты. Она осмотрелась вокруг, затем задумалась о последствиях этого поцелуя, который она не боялась принять от князя. «Это поцелуй Эктора, этот подарок близости был, без всякого сомнения, тем взрывчатым веществом, которое разнесло в щепы корабль нашего обручения. Но не из всяких обломков возникает Робинзон. Увлекаемая течением, вынесшим меня к берегам неизвестного, я пыталась организовать свою жизнь, как вдруг нагрянули пришельцы: мужчина и женщина прямо среди ночи. Ну как можно было их ожидать? Справедливость, ответь мне, встань на мою сторону. Я думала, что это путешественники или жертвы кораблекрушения, или мятущиеся, как сейчас все вокруг, люди. Я совсем забыла об убийцах и соблазнителях и бросилась им навстречу. Но прежде чем женщина успела меня увидеть, мужчина, опасаясь, очевидно, с ее стороны приступа ревности, схватил меня в охапку, как мешок, и бросил на чердак. Виновата ли я в том, что он сделал из меня свою Робинзону? Свою Робинзону Крузо? Разве я имею к этому какое-либо отношение? И что же дальше? А дальше, вынужденная так или иначе устраиваться, я поняла, что бедные располагают только теми средствами, которые предоставляет им судьба. Чтобы отомстить, я располагала только этими средствами, так как несправедливость — это вопрос, который требует ответа: чтобы позабавиться, поскольку жить нужно весело, и чтобы творить свою жизнь, поскольку меня обязывает к этому мой разум».
Жюльетта поняла также, что то, что прячут, всегда важно для того, кто прячет. Из этого она сделала вывод, что если связи между предметом и человеком часто оказываются более прочными, чем между двумя человеческими существами, то происходит это прежде всего потому, что предмет не может говорить и не реагирует на излучаемый им самим соблазн, и человек может чувствовать себя господином этой лишенной сознания формы, этой реальности, наделенной красноречием и даром убеждения, которая волнует вас, но ни к чему не обязывает. «Со мной это невозможно, — говорила себе Жюльетта, — я такой предмет, который говорит. Я нежность, которая умоляет о вздохах или отвергает их, я могу позвать на помощь, и тот, кто меня спрятал, делая из меня свою тайну, создал из нас пару, существующую только для нас двоих и которую может разрушить всего одно неосторожное слово. Я хотела творить сама свою жизнь, а оказалось, что меня саму сейчас творит в сущности незнакомый мне человек, и мой образ озадачивает мой взгляд. Ах! Я чувствую себя совершенно несчастной в моей новой форме, когда нет никакого другого взгляда, кроме моего. Мне нужен взгляд, который шлифует меня и придает мне блеск, взгляд, который бы обесцвечивал, изнашивал, пожирал бы меня. Жить можно только тогда, когда тебя пожирают глазами».
Если принять во внимание неопытность Жюльетгы, искренность ее натуры и непринужденность обычных рассуждений, то можно увидеть в печали, которой веяло от ее мыслей, доказательство того, что она боялась, как бы эта игра не оказалась перенесенной за рамки ее фантазии, в какую-нибудь область, где царит безразличие и где сердце и воображение могли бы стать жертвой равнодушного человека. Она возлагала на Ландрекура ответственность за все, что она чувствовала, и сердилась на него за то, что не могла не думать о нем, в то время как она не была уверена, что он думает о ней. «Дыма без огня не бывает», — не раз повторяла ей г-жа Валандор, и эта поговорка, приводившая ее раньше в такое раздражение, заставляла теперь смотреть на свою веру, на свои представления, равно как и на чувства, занимавшие ум, как на дым, подымающийся от огня полной уверенности. Ей вспоминались сейчас и другие слова матери: «Рассуждения — это не для твоего возраста. Именно когда ты начинаешь рассуждать, ты все и запутываешь». И она понимала, что с помощью этого несколько насмешливого совета г-жа Валандор хотела поставить ее лицом к лицу с реальностью и отдалить от той склонности к переживаниям, которая, как она была уверена, свела г-на Валандора в могилу. Он начал с того, что любимой женщине стал предпочитать чувства, которые эта женщина ему внушала, затем стал предпочитать этим чувствам эмоции, которые позволяли ему испытывать эти чувства. «В любви, — говорил он, — я больше всего люблю томление».