– Зачем же вы… так?
– Как? – сделал Кока попытку удивиться.
– Вы знаете, о чем я, – продолжала Маша все так же тихо, – так нельзя, потому что ..
– Почему? – не сумев скрыть ни своего отношения к ней, ни давней своей обиды: мол, почему это вам можно, а мне нельзя? – с нарочитой легкостью поинтересовался Кока.
– Потому что… потому что я… вы можете сейчас мне не поверить и будете правы… после того случая мне, очевидно, трудно верить. Я бы на вашем месте и сама не поверила, но… это правда, я (тут Маша опустила глаза и сказала совсем тихо, еле слышно, но Кока услышал) я… полюбила вас… Поэтому и прошу вас теперь: не надо так… больше…
– Как? – уже по инерции спросил наш герой, чувствуя себя последним подлецом, ведущим грязную войну против самого воплощения любви, красоты и женственности. Он стоял перед Машей, пропадая и проваливаясь куда-то вниз, будто в скоростном лифте, со звенящей пустотой в пищеводе от начавшегося падения; он уже потянулся, чтобы взять ее за руку и начать говорить, говорить взахлеб, что все это неправда, что это они нарочно, что это все – его друг Тихомиров, а он с самого начала был против, что он сам давно уже сходит с ума по ней, но Маша этого будто не видела, она стояла, опустив глаза, и продолжала отвечать на ненужный Кокин вопрос: как?
– Вот так не надо… пожалуйста… как вчера. Потому что я сказала вам сейчас то, чего мне, наверное, не следовало бы говорить и чего я никогда, поверьте, никому не говорила. А вам повторю: я люблю вас… И вы, хотя бы за это, пожалейте меня, не делайте мне больше… так больно…
С этими словами Маша посмотрела на него двумя озерами непролившихся слез, потом наклонила голову, увидев на отчаянной Кокиной физиономии все то, что и хотела увидеть, вышла из очереди и быстро ушла из театра, которому с этого дня полагалось бы иметь другое название, скажем, – «Театр Машиной драмы им. Ал. Дюма-отца». А что? Весьма, между прочим, кассовое название! Народ хотя бы даже из любопытства пошел. А то придумывают всякое: «Школа современной пьесы» или «Школа драматического искусства». Эти названия ни один нормальный человек запомнить не может. К тому же, кому интересно опять ходить в какую-то школу, если он и ту, в детстве, с трудом закончил. А тут – простенько и завлекающе: «Пойдем в „Машкину драму“? – „Пойдем, а чего?“ – В „Школу“ – тоска, а в „Машкину драму“ – можно».
Но это так, мечты: нет и не предвидится ни одного театра им. Ал. Дюма-отца, хотя он, ей-богу, этого за–служивает, поэтому Маша быстро выходит из своего обычного ТЮЗа, почти бегом, чтобы Кока не догнал; ловит такси и едет домой. Ей уже неинтересно смотреть, как крышка гроба опустится и накроет с треском все режиссерские сценарии каскадера Тихомирова и заодно – все Кокины надежды на реванш.
Знамя над рейхстагом
А последним гвоздем в крышку этого гроба послужил Машин обморок, который случился с ней ровно через неделю. За эту неделю Кока совершенно измучился. Он перестал советоваться с Тихомировым, так как понимал, что больше не в силах сохранять жесткую линию поведения, им продиктованную. В день Машиного признания его сердце пело: неразделенной любви больше не было; Маша хотя и посмеялась поначалу над высоким чувством, хоть и «растоптала цветы», но в результате Кока победил, и она теперь его действительно любит, теперь Кока в этом не сомневался. Тихомиров же – сомневался и настоятельно рекомендовал другу не кидаться сразу в Машины объятия и поунять несколько свою щенячью радость. Физическую близость с ней Тихомиров разрешил, но советовал особую пылкость не проявлять и слова типа «навеки твой до гроба» – не произносить ни в коем случае. Но Кока уже не собирался следовать ничьим советам, он теперь жаждал искренности, глупого любовного лепета, нежных признаний, прогулок под луной, чтобы рука в руке, глаза – в глаза, щека к щеке и т.д. Взаимного глубокого удовлетворения равных партнеров желал он теперь, почетного мира, благодаря которому каждый получил бы, что хотел: то есть друг друга. Однако ни о каком почетном мире речь уже не шла. Машу, как победившую в сорок пятом году Советскую Армию, устраивала только полная и безоговорочная капитуляция. И знамя над рейхстагом, то есть обморок был назначен на следующий вторник.
Всю неделю Маша «болела», пришла ее очередь брать больничный лист, но одно и то же оружие может, оказывается, производить разное впечатление. Более того: одного – только ранить, а другого – убить. Кокино недомогание и отсутствие – в свое время – только портило настроение у Маши; Машино же отсутствие и невозможность ее разыскать где-либо Коку просто истерзали. Он-то думал, что после заветных слов он позвонит, они встретятся и будут любить друг друга до потери сознания, ан – нет! Он ее не нашел, она как в воду канула! Сто раз все последующие дни Кока набирал ее номер – все мимо! И опять он просчитывал все варианты, опять метался из версии в версию, думал невесть что, паниковал: «Да как же! Все наоборот должно было бы быть очень хорошо, она же его любит, почему же она исчезла?! О господи! Да ведь она еще не знает, что он ее тоже… Она-то думает, что он ее ненавидит! Как разыскать, как сказать! Вдруг она из-за него что-нибудь с собой… О боже! Только не это!..»
Кока молился, ругался, пьянствовал, чтобы этим наркозом хоть как-то снять тревогу и боль, бежал от самого себя, ночевал в самых неожиданных местах, терял силы и способность к минимальному сопротивлению. Ну а Маруся наша тем временем готовилась к решающему штурму Берлина и водружению знамени над рейхстагом. Несколько дней до вторника Маша почти на ела и довела себя до нужной кондиции: слабость и головокружения были теперь постоянными. Во вторник вызывались все участники готовящегося спектакля, было что-то вроде генеральной репетиции, так называемый черновой прогон. И Маша закрыла больничный лист и явилась в театр. И опять она была вся в черном. Не было теперь никакой белой отделки, другое черное платье было на ней, и черный шелковый шарф был обмотан вокруг шеи, подчеркивая смертельную бледность лица, осунувшегося лица, на котором выделялись, печально мерцая, огромные серые глаза. На репетицию пришел траур по безвременно погибшей любви, которой не дали разгореться и погасили злые люди…
И едва только все собрались (а Кока опоздал, чуть все не испортив, да и как ему было не опоздать, если ехал он аж с Матвеевской от своего друга и однокурсника Боба, которого полночи заставлял с собой пить и не давал ему спать своими переживаниями и разными вариациями отношений с Машей), так вот, как только все собрались и герой с помятым лицом тоже, извиняясь за опоздание, вошел в зал; как только начали прогон, Маша, прямо на сцене, красиво упала в голодный обморок, потеряла сознание (правда, то, что это голодный обморок, знала только она). «Красиво упала» – это вовсе не значит, что прикидывалась, обморок был настоящим, и Маша все сделала для того, чтобы потерять сознание, когда будет нужно, а некрасиво упасть она просто не могла, природная грация этого никогда бы не позволила. Но в последнюю секунду перед отключением сознания, уже в падении она с неуместным в ее состоянии торжеством успела заметить: с каким лицом застыл Кока, как схватился за горло обеими руками!