И то было время торжествующей эпифании — изумительного чуда всех времен, невиданного феномена, о котором по-прежнему умалчивает история.
Эту историю следует рассказывать тем, кто готов в нее поверить, хоть она невероятна и трудно ручаться за ошибки Натуры, которая, в шутку или по глупости отказавшись от величавости, показывает рассудку язык. Уроды становятся вшами в ее выческах, а из ее лона появляются двухголовые коровы и троедушные люди, ведь Исида не ведает томительной духоты исповедален.
Они были зачаты в одну из двенадцати зимородковых ночей, когда пьяная Луна соединяется с Сатурном, а свора Гекаты мчится сквозь пелену ртутно-пурпурно и слизи под завывания бури.
Когда графиня Маргарита де Сент-Эффруа увидела длинную серебристую тетиву, протянувшуюся от ее скривленного рта до самого стульчака, она поняла, что беременна и возрадовалась этому. Какой-то нежный свет разлился по лицу этой высокой белобрысой женщины, похожей на шест для хмеля. Подобно мужу, она желала увековечить род, восходивший к тем временам, когда первый его представитель, Ален, сражался на Кипре на стороне Ричарда Львиное Сердце, который захватил и разграбил Кастро, древний Амафос — место поклонения бородатой богине. С тех пор на гербе Сент-Эффруа красовался серебристый лев в латах, с высунутым языком на красном фоне, а также с двумя золотыми звездами на главе щита.
Графиня Маргарита устроила пир в честь того, кто оплодотворил ее, и весь их дворец на улице Па-де-ля-Мюль был ярко освещен. Когда, облачившись в самый красивый свой наряд, она собственноручно зажигала последнюю свечу, двое мужчин принесли на доске ее супруга: на его одежде, посреди цветочных узоров, расцвел пунцовый мак — итог дуэли. Ей не хватило сил лишиться чувств.
С тех пор Маргарита питала жгучее отвращение к тому, у кого не хватило такта дождаться собственного потомства. Она приказала снять его портреты и сожгла его письма. Графиня облачилась в черное — не в память о муже, а потому, что черный цвет был столь же беспросветен, как ее злоба: эту горькую траву она пережевывала всякий раз, когда вспоминала его. А поминала она частенько.
Близнецы появились на свет в 1724 году, когда произошло большое затмение, а королю исполнилось четырнадцать. Это рождение изумило и потрясло всех, а поскольку итальянскому акушеру нельзя было отрезать язык, его отправили с приличной суммой на родину, взяв Клятву хранить молчание, принесенную на распятии.
В отличие от прочих новорожденных, адельфы не были пунцовыми и сморщенными, а ротики их не напоминали слюнявые дырки под блестящими шишковатыми носами. Вид младенцев вовсе не отталкивал, и они, Напротив, имели изящные тельца цвета слоновой кости с вытянутыми конечностями и плоскими животиками. Несмотря на родовые муки, их лица были безмятежны, а просвечивающие веки опускались на глаза, казавшиеся сквозь них небесно-голубыми. Каждый из близнецов обладал члеником идеальной формы и яичками, которые должны были со временем развиться, а также нежной орхидеей с томными розовыми лепестками, едва прикрывающими крошечную миндалину, что, подобно завершающей точке, уже сулила всевозможные наслаждения. Один половой орган не преобладал над другим, в чем и заключался уникальный феномен той идеальной полноты, которую, согласно гнозису и алхимии, представляет гермафродит. Прекрасные, точно статуи, близнецы были все же близки к темному подземному миру корней и слепых личинок речного ила.
Адельфов отнесли в церковь Святого Павла, где окрестили именами Клод и Ипполит, хотя никому не удавалось отличить одного от другого. Между ними имелось лишь одно неуловимое различие, которое можно было заметить, лишь внимательно присмотревшись в подходящий момент. В левом глазу одного, Клода или, возможно, Ипполита, порой зажигалась бирюзовая искра на ясной лазури радужки — недолговечная жемчужина, яшмовый блеск волны, разбивающейся о скалу. Беглый отсвет, пламя, заимствованное у какого-либо демона? Быть может, пагубный отблеск, опасный, будто некая фата-моргана, внезапно потрясавшая в столь непорочном взгляде. Но чтобы обнаружить эту мимолетную, подозрительную искорку, нужно было всматриваться со всем любовным — или же злобным — вниманием.
Решив сохранить в тайне столь удивительное чудо природы (ведь, если бы не их положение и состояние, близнецы вскоре очутились бы в балагане на Новом мосту), Маргарита де Сент-Эффруа выделила им прислугу — Рено и Ренод, уравновешенных особ, умевших держать язык за зубами. Сухопарый, но пузатый Рено сочетал в себе врожденную суетливость куницы и туповатую верность мастифа, а дородная Ренод с низким лбом под кичкой гордилась тем, что ей доверили благородных детей, к тому же сама она была бесплодна. Эти уродцы наполняли ее спесью, которую трудно было скрыть.
Вскормленные матерью адельфы росли в уединении дворца — просторного серого здания, возведенного в прошлом веке. То был дом-лабиринт, будто созданный для сокрытия тайн и передвижения невидимых обитателей. Там были лестницы, не ведущие никуда, ложные двери, бессмысленные закоулки и углубления в стенах. Дневной свет падал через высокие окна на плиточный пол с шахматным рисунком и серебрил вязь на кованых перилах. Помимо стука посуды на кухне, замогильного боя часов да нечастых воплей графининого попугая — никаких звуков. Нескончаемый шум Парижа заглушался каменными стенами.
Снаружи бурлил город, который, казалось, никогда не спал, и слышался гул этого Вавилона из сажи и грязи. Проезжая по улицам, кареты и ломовые дроги цеплялись друг за друга, плетки хлопали по крупам лошадей, что гарцевали или пытались избавиться от поклажи. Порой раздавались крики, внутренности лопались под колесами или башмаками, и струи темной крови окропляли стены. Фарс соседствовал с трагедией. Ночной горшок выливался на шляпу святоши, две сводни осыпали друг друга оплеухами, фат получал пинка под зад, воровка убегала через окно, а из-под тачки поднимался целый фонтан грязи, забрызгивая фальшивую щеголиху по самые уши. Двое безногих бешено гнались друг за другом, лубочник так громко горланил жалобную песню, что торговка печеными грушами застывала, разинув рот, а тем временем карманник вытаскивал у нее кошелек, и старый горбун щипал вдову, делавшую вид, будто выбирает ленты. На сумеречных улицах, куда, казалось, никогда не заглядывает солнце, окликали, свистели и вопили. Однако этот город менялся, расширялся и строился, устремляясь навстречу Руль и Шоссе д'Антэн. Светлые известняковые утесы, облюбованные putti,[39]расцвеченные вязью и гирляндами, взмывали к изменчивому небу Иль-де-Франса. Именно эта ракушечья грациозность низвергла суровых атлантов и морские божества Великого столетия. Легкомыслие молодого короля затмило роскошь Людовика XIV и парики в пол-листа эпохи Регентства.
С самого рождения, пока еще эти закругленные куколки загаживали парчовые свивальники, адельфов укладывали в одну большую кровать, которую они делили всю свою жизнь — ровно двадцать пять лет. То было столетнее ложе с прямоугольным балдахином. Со всех сторон его окружал гобелен с изображением любви Пирама и Фисбы, за которым прятался ночной горшок. Окна этой угловой комнаты в смешанном стиле выходили на клумбы французского сада. Два красных лакированных комода, украшенных китайским орнаментом, отражались в порябевших от времени венецианских зеркалах. Напротив камина высился стол рококо с перламутровыми арабесками, по которым еще в детстве близнецы водили пальцами, липкими от слюны, переливавшейся, словно улиточная слизь, отчего вязь начинала блестеть ярче. В этой-то обстановке и вспыхнула любовная страсть, коей суждено было гореть до самого их конца.