на них. Пусть сама поскачет да поработает для своих воронят.
Прокопий моих-то детей считал воронятами, а своих соколятами.
Федор был тогда уже на девятнадцатом, Александр на восемнадцатом году. Послушали они Прокопия, пошли прочь от отца.
А Прокопий совсем ошалел. Ругает меня словами поносными. Я в обиду себя не даю. Прокопий еще больше ярится.
Вот Фома отомкнул амбар и начал раздел с младшими сыновьями. Разложил все и говорит:
— Прибирайся, ребята, это будет ваше, а эти два пая мои с девкой.
Трофена в это время уже была замужем в деревне Бедовое. Дома оставалась последняя дочь, двенадцати лет, Агриппина, или, как мы ее звали, Пина. Ребята поплакали не рады уж, что с Прокопием связались. Да заварили кашу, так и дохлебали.
Вечером пришли коровы. Я и говорю:
— Ну, ребята, выбирайте любых.
Отделили мы им по корове, которые получше, а себе оставили коровушку похуже. Дочери досталась телка.
Вот и стали мы жить круглой семьей: муж да Пина, да я с Павликом. Ребята с Прокопием скандалили, а у нас никакого греха не было. После Павлик мой всех нас снова сдружил. Сыновья Фомы жили над нами наверху. Павлик сначала к Федору ходил, все с ним возился. А потом и Прокопий начал им забавляться да похваливать. Глядишь, Павлик и с гостинцами от него придет. И я Прокопьевым ребятишкам гостинцы посылаю с Павликом да и самому Прокопию отправляю. «Прокопию, брату, — говорю, — снеси».
Прокопию нравится, потом и гоститься начали, стали жить дружно.
6
Родился у меня второй сын, назвали его Андреем.
Подрастал Андрюшка ревучий. Как родился, месяца три я голову на подушку не прикладывала.
От той ребячьей бессонницы я сама Андрюшу лечила. Как начнет потухать вечерняя заря, подымется месяц, беру я Андрюшу, завертываю получше, чуть щелочку для глаз оставлю и несу на улицу. Встану я лицом на восточную сторону, прижмусь лицом к его лицу и начинаю заговоры.
Ничто не помогает, так за песню примешься, укачиваешь Андрюшу:
Байки, побайки,
Матери — китайки,
Отцу — кумачу,
Брату — ластовицу,
Сестре — ленточку
С позументочкой.
На ловлю я больше не ходила. А лучше бы уж ходить, чем справляться с домашним хозяйством да с ребятами. Да еще и рыбу около дома для себя промышляю. Рыба под боком, так неужели я мимо пройду? Иной раз и полный низовский пай в ближних протоках добуду. С ребятами весь день мотаюсь, да еще на пожне поспеваю. Охапку кошеницы такую хватишь, что и меня из-под нее не видно.
Осенью, пока в лесу голо, снегу нет, по тонколедью да по голоснежью побегу я в лес по дрова. Полвоза нарубишь, будто и делом не считается. Лишь бы топор был, так дрова сами крошатся. Косить да дрова рубить — самая веселая работа, лучше всякого рукоделья.
Дружила я в то время больше, чем с другими, со старухой Палагеей Марковой. Она старше моей матери была, а дружба у нас была крепкая. Полюбила меня Палагея за мою работу. Отстрадаю я свое и к Марковым на поденщину пойду. Неволя заставляла и людям помогать.
— Других назовешь, — говорит Палагея, — так много барышу не получишь, а Маремьяну позовешь — как из беды вынесет… — И невесткам своим пример показывает: — У Маремьяны на все сноровка: рыбу ловит и сено косит, и ягоды от нее не уйдут, и дрова она не упустит, и дома все сделано да приправлено, и ребята обшиты-обмыты.
Кормила нас рыбой виска, которая протекает недалеко от Голубкова и впадает в Пустозерский шар. Владели мы ею погодно: год — одна половина деревни, а другой год — другая. Ловили мы не сеткой, а мережами. Мережа связана вроде большого мешка и ставится между двух кольев. Рыба в мережу зайти может, а из мережи не выйдет.
Иные работники пойдут, колья не укрепят, вода располощет мережу, а они и внимания не обращают. А то еще неправильно поставят: нижнюю тетиву не загрузят, рыба низом и пройдет. А я знаю, что каждое дело доглядку любит. Ладом все догляжу, дерном заложу между кольев, чтобы вода не пробегала, — и без печали домой иду. На другой день Игнатий Марков, Палагеин старик, придет за рыбой и говорит:
— Маремьяна, — говорит, — наладит мережку, так знай, что рыбы наедимся, а другие и готовую-то рыбу из рук упустят.
7
Любили Марковы меня, и я к ним привыкла. Соберемся в гости, выпьет Игнатий с мужем рюмку-другую, да и запоет сначала песню про горы Воробьевские, а потом и до былин дойдет. Былины у нас на Печоре называют старинами. Вот Игнатий Терентьевич и поет:
Уж ты гой еси, дядюшка Микитушка.
Я задумал теперь, дядюшка, женитися,
Уж ты пива направляй, пива пьяного.
Бадейки направляй меду сладкого.
Сорок сороковок зелена вина.
Отец Игнатия, Терентий Григорьевич, тоже был большой старинщик, и Игнатий перенял у него былины еще в детстве. А от Игнатия и сын Василий научился петь былины про богатырей русских.
В каждой деревне у нас свои былинщики. У нас в Голубовке — Марковы, в деревне Бедовое — другой Марков, Афанасий Сидорович. В Лабожском у ненца Василья Тайбарейского вся семья от стара до мала поет старины. В Смекаловке жил былинщик Иван Кириллович Осташев. На гостьбах он везде первый певун.
И в старую пору жили среди простого народ стоящие люди. Иной человек проживет свой век — на земле словно светлое чудо свершится. А умер он — не сохранились его слова, думы его развеялись по ветру, слезы смешались с землей да водой. Нынче мимо даровитого человека не пройдут, всякий талант у нас, в Стране Советской, найдет себе дорогу. А в ту темную пору, еще когда я в Лабожском жила в работницах, знала я там одну женщину из Виски лет сорока, Прасковью Яковлевну Дитятеву. В Нижнепечорье ее все знали. Красивая, умная, она среди других выделялась, как лебедь среди уток. Про все, что есть на земле: про людей и про зверей, про моря и вольный ветер да вольную жизнь, — про все были у ней свои заветные, самородные думы, свои сердечные слова.
За ее красоту, да за то, что она рассказывала, будто кистью писала, Прасковью прозвали Живопиской. Дивились люди, какой находчивой она была в ответах, рассудительной в речах.
Дивиться они дивились, да что с того? Умный-то задумается, а глупый усмехнется да мимо пройдет;