Причем обвинили как раз в том, что он выстоял и за это обрел почет и славу. Как будто он все это подстроил. Как будто специально раздувал интерес к своему делу. Как будто он не сидел в тюрьме, как и другие. За что ему досталась такая слава? Уж точно не за красоту. Если он и привлек — причем несоизмеримо с другими — внимание всего мира, то только благодаря Мирьям. У Хавы, Саши и Шапиры не было такой душевной, преданной, прекрасной молодой жены, которая ходила из посольства в посольство, из «Хадассы»[15] в «Хадассу», добиваясь его освобождения. Не его вина, что мир обожает любовные истории.
А теперь он предал Мирьям, и грянул новый скандал. И как только он умудрился? Столько скандалов за одну не такую уж долгую жизнь! Первый скандал словно проторил дорожку следующим. Однажды привлек к себе мировое внимание — легко привлечь его и во второй раз. Особенно если дело касается какого-нибудь китча. Подарил миру историю любви — считай это первой главой романа. Далее должна последовать история ненависти. Такое мир готов потреблять в любых количествах. Своим первым скандалом, первой известностью он обязан Танкилевичу. Вторым — Шапире с его злобой. А за этот последний ему остается благодарить лишь себя.
Котлер посмотрел на стоявшего перед ним человека. Танкилевич медленно закипал. Котлер, хотя у него было полное право яриться, сохранял спокойствие, а Танкилевич распалялся, хотя никакого права не имел.
— Вот оно как, Хаим. Что бы там себе ни думал, но судьба снова свела нас. Что мы должны извлечь из этой короткой встречи?
— А что из нее можно извлечь?
— Не знаю. Раньше знал, очень хорошо знал. В тюрьме, особенно в одиночной камере, я сочинял длинные речи, надеялся однажды все тебе высказать. Оттачивал язвительные фразы, думая, что тебе на них нечего будет возразить и я сотру тебя в порошок. При желании из них можно было бы составить целую библиотеку. Я мерил шагами камеру и произносил их с гамлетовским пылом. А что еще мне оставалось?
«Котлер мысленно составлял речи и письма, сочинял диалоги? — подумал Танкилевич. — Что ж, он такой не один». На библиотеку, говорит, хватило бы? У Танкилевича таких томов набралось бы не меньше. Но говорить об этом Котлеру он не собирался.
— У меня был брат, — сказал Танкилевич. — И это я сделал ради него. Чтобы его спасти. Вот и все. У меня был младший брат, вор и дурак, и, чтобы спасти его жизнь, я пустил под откос свою.
— Чью это жизнь ты пустил под откос?
— А, — отмахнулся Танкилевич. — Ты получил тринадцать лет. Ну да, мне жаль, что тебе пришлось отсидеть. Но все и так к тому шло. Не меня, все равно кого-нибудь нашли бы, чтобы повесить на тебя срок. А вот я отмотал те же самые тринадцать лет, да еще кучу сверх.
Танкилевич так и видел, как эти годы громоздятся один на другой и рассыпаются в прах. Брата арестовали в шестьдесят четвертом. Значит, уже сорок девять лет, как он не хозяин своей жизни. Ему тогда едва минул двадцать один год. Брат был двумя годами моложе. Вместе с родителями Танкилевич пошел в алма-атинское отделение КГБ, чтобы умолять смягчить наказание. В итоге родители предложили ему пожертвовать собой ради брата. Мать рыдала, отец настаивал. Жизнь брата внезапно оказалась в его руках.
— Брат тайком вынес золота на восемь коренных зубов, и его приговорили к смертной казни. Он был бедовый и нахальный, но восемнадцать лет — это ведь почти ребенок. Что мне оставалось делать — позволить его расстрелять?
— Значит, вместо него — меня?
— Да тебя бы не расстреляли.
— Меня обвинили в госизмене, за это полагалась смертная казнь — мазнут йодом, и — пулю в голову.
— А йодом зачем?
— Для дезинфекции, — Котлер ухмыльнулся.
— До тебя Портного и Баскина тоже обвинили в госизмене, и им вышку давать не стали. В Советах тогда уже не расстреливали диссидентов. Не то что при Сталине. Или при Хрущеве. При Хрущеве расстреливали таких, как мой брат. Все это знали. Их либо расстреливали, либо, еще хуже, губили на урановых рудниках.
— И на что ты подписался?
— Согласился сотрудничать. Взамен они смягчили приговор и дали ему десять лет. Он отсидел восемь, вышел и пустился во все тяжкие. Пока я прозябал в своей украинской глухомани, он освоил Израиль, Америку, Европу и даже новую Россию. Торговал, завел бизнес, четыре раза женился, родил шестерых детей и бог знает чем еще занимался. Жил как король, пока какой-то московский бандит не пустил ему пулю в сердце.
И ради этого Танкилевич пожертвовал своей жизнью. Конечно, глупо было бы ждать, что брат подастся в науку или медицину. Брат был аферистом, и Танкилевич просто подарил ему возможность прожить подольше до тех пор, пока СССР не изменится под его запросы. В возмещение Танкилевичу досталось некоторое количество сувениров и открыток, несколько телефонных звонков и еще меньше визитов. Но когда они со Светланой перебрались из села в Ялту, а помощь от КГБ иссякла и остались только их нищенские пенсии, брат прислал денег. И не поскупился. Присланного хватило, чтобы купить дом и машину. Брат и после присылал деньги — пока его не убили. Это была, конечно, крохотная часть от его больших миллионов, но Танкилевич на большее и не претендовал. А потом его убили, и миллионы куда-то испарились. Танкилевичу даже не на что было слетать в Москву на похороны. Брата хоронили чужие люди.
— Ты работал на них с шестьдесят четвертого? На скольких еще ты донес? — спросил Котлер и впервые за много лет взъярился.
— Больше ни на кого.
— За столько лет только на меня?
— Меня больше ни о чем не просили.
— Ты с самого начала знал, что доносить придется на евреев?
— Ничего я не знал. Полковник сказал: мы дадим тебе шанс восстановить честь семьи, защищая нашу родину от шпионов и саботажников. Я думал, он имел в виду, что ловить придется таких же, как мой брат. Которые тоже воруют, только в больших масштабах. Но первые несколько лет они почти не проявлялись. Видимо, у них не было недостатка в сексотах. Меня не трогали до тысяча девятьсот семьдесят второго года, а тогда решили перебросить в Москву. И лишь тогда мне объяснили, что от меня требуется.
— То есть ты никогда не подавал заявление на выезд в Израиль?
— Да как я мог? Меня держали за горло.
— А, то есть сионист