жизнь научила мать и хитрить. Где нельзя было взять трудом, настойчивостью или по закону, мать пускалась на хитрость.
У нас часто отпахивали землю. Придя на поле, она вымеряла и свой загон и соседний.
— Опять Андрюшка Пугачев у нас отпахал три сажени.
Встретившись с ним у загона, она начинала урезонивать обидчика:
— Андрей Петрович, ведь нехорошо вдову обижать. У меня сироты. Кормить надо. А где я возьму?.. А ты три сажени отнял.
И заплачет.
— Вот истинный бог, Машенька, не заметил, — начинает оправдываться Андрей. — Что ж, раз твое — бери, мне сиротского не надо.
Андрей ставил на меже новую метку и уходил на свою полосу.
Мать переставала плакать и смущенно говорила:
— Перед ними, ворами, не поплачешь, так ничего не возьмешь. Иногда слеза-то лучше суда прошибает.
Я тогда еще не понимал, что можно стыдиться своих слез.
А бабушка в таких случаях подавала другой совет:
— А ты бы его, вора, Миколай, выругал как следует, он бы понял небось, чье мясо кошка съела.
— Ты научишь... — сердито говорила мать.
Бабушка по характеру совсем не походила на мать. Она была уравновешенна, спокойна, энергична. Из трех падчериц и одного пасынка она более всего не ладила с нашей матерью, но судьбе было угодно связать их на всю жизнь. Воспоминания прошлого мешали им наладить дружеские отношения и в настоящем.
Бабушке много пришлось позаботиться о нашей семье еще и при жизни отца. Отец, по словам матери и бабушки, был настойчивый, вспыльчивый и в обиду себя не давал. У него были золотые руки: он знал печное дело и хорошо столярничал. После военной службы дома почти не жил, а работал в отходе по разным селам; за ним следом иногда ездила с ребятами и со всем скарбом и мать. Я как во сне помню эти переезды. Долго-долго едешь по снежному полю и не знаешь, когда приедешь. Весь перезябнешь, изголодаешься, а начнешь плакать — тебя же ругают. Однажды при таком переезде я страшно перепугался, услышав голос матери.
— Ой, батюшки! Ой, что же теперь будем делать! — причитала она.
— Ничего, Игнатьевна, авось обойдется как-нибудь, — успокаивал ее возчик.
Мы лежали на дне больших розвальней, закутанные в тряпье и солому, и боялись поднять голову: в поле была метель, она с воем забрасывала нас жестким и колючим, как иголки, снегом. Я тревожно прислушивался к разговору, который вела мать с возчиком, стараясь понять, что же случилось. Оказывается, корова, привязанная на веревку позади саней, оступилась, попала в овраг и чуть не утащила за собой и росшивни с нами. Возчик не растерялся, перерезал веревку, вывел корову из оврага, и мы снова двинулись в путь.
Отец часто лишался работы: подрядчики и хозяева не любили его за прямоту и независимый характер. Тогда мы возвращались к бабушке, и, когда приезжал отец, она его «отчитывала». И как-то, по рассказам матери, объяснение кончилось тем, что бабушка набросилась на отца с поленом.
— Я тебя научу заботиться о детях. Ты у меня выкинешь дурь из головы! Ишь! Взял моду бегать из деревни в деревню. Народил ребят, так воспитывай!
В таких случаях отец горько жаловался на свою судьбу.
К нашему несчастью, бабушка скоро потеряла зрение. И чем только она ни лечилась, ничто не помогало.
Роста она была низенького, толстая и с большой головой. Мы называли ее скороговоркой «баушка». Иногда буква «у» проскальзывала, и получалось «башка»,
Так мы называли ее, когда были ею недовольны — «башка-а‑а», над чем она от души смеялась.
Мать всегда в затруднительных случаях спрашивала у бабушки совета или жаловалась на нас:
— От рук отбились ребята. Я им одно — они другое. Что делать? Ума не приложу.
— Взяла бы палку да перехряпнула, — подавала бабушка совет.
Ходила бабушка быстро и решительно даже и тогда, когда ослепла, — никак не могла примириться со своей слепотой. Возьмет, бывало, батожок, выскочит из сеней и понесется по двору. И обязательно на что-нибудь наткнется и остановится:
— Ребятушки! Где я?!
— На дворе.
— Дурни, я знаю, что не на печке! Кое место?
А то идет, идет и закружит на месте.
— Ах, батюшки, что это я, словно овца круговая...
Здоровье у нее было крепкое, аппетит хороший и сон богатырский. В семьдесят лет у нее не выпало ни одного зуба. Спала она летом в кладовой вместе со мной или Игошей.
Матери тяжело доставался хлеб, и она считала куски. Иногда за столом она толкала нас в бок локтем, чтобы мы посмотрели, как много ест бабушка. Мы из сочувствия к матери смотрели, но бабушку не осуждали: у нас у самих аппетит был не меньше бабушкина.
Бабушка хоть не видела, но чувствовала, что дивятся ее аппетиту, и досыта не ела. Однажды после обеда мы ушли колотить лен. Я вернулся с дороги за ведром и увидел в окно, как бабушка принесла из чулана грузди, отрезала кусок хлеба и жадно и торопливо ела. Мне стало жалко ее до слез. Я стоял за окном и плакал... Если бы не была слепа, разве бы она себе хлеба не заработала?
Поссорившись с матерью, бабушка обыкновенно уходила «навсегда» к своему племяннику Павлу и жила у него до воскресенья. Потом от обедни как ни в чем не бывало приходила к нам и шла спать в кладовую.
Она много знала сказок, побасенок, поговорок и пословиц. И всегда говорила кратко, образно и грубовато.
— Голенький ох, а за голеньким бог, — утешала она мать в нужде.
Товарищей советовала нам выбирать осторожно:
— С кем поведешься — от того и наберешься: к пчелке пойдешь — медку наберешь, к жуку попадешь — навозу принесешь.
— Сама себя раба бьет, коль нечисто жнет, — поучала она в тех случаях, когда находила упущение в хозяйстве.
— Люди идут дорогой, а он все стороной, — говорила она, когда я делал что-нибудь по-своему.
А мое беспримерное упрямство и желание настоять на своем она характеризовала так: «Он будет в гробу лежать, а все ногой дрягать — жив, мол».
На каждый случай, на каждый поступок