урядника, который шел прямо на нас.
— Донес, проклятый старикашка...
— Теперь пропали...
Урядник же, поравнявшись с нами, сказал дружелюбно:
— Здравствуйте, ребята!
Вот так дела! Это что же?! Может быть, ему ничего не известно еще? Или он шутит? Нет, он спокойно прошел своей дорогой.
Нужно сказать, что наш урядник не походил на других урядников. Мы никогда не видели его в форме и с оружием. Он гулял по селу, как дачник. Только фуражка на нем была форменная. Часто мы встречали его с книгой. И слушали, идя на речку, как он в своем палисаднике, в тени акаций декламировал:
Только утро любви хорошо,
Хороши только первые встречи...
Урядник иногда захаживал к нам. А однажды даже прочитал нам «Грешницу» Алексея Толстого. История с портретом, казалось, была забыта.
4
У матери вышла вся мука. Она пошла занимать к соседям и вернулась ни с чем. Тогда мы отправились жать еще не совсем созревшую рожь.
Я встал рано, отобрал все зеленые снопы, поставил их на поветь, чтобы они как следует провяли, постелил попоны и полог, уложил в ряды снопы и ждал похвалы за свое усердие. Но получилось наоборот: мать, поощряя братьев, хвалила их.
— Игонюшка, золотой работничек, похудел-то как. А у Гриши сердце больное, ему бы надо передохнуть.
— А я?
— А тебе, толстолобому, что делается? На тебе хоть воду вози.
Не получив оценки по достоинству, я начал что есть силы колотить цепом. Вдруг падбок оторвался у меня от цепа и ударил Игнатия в бок.
— Ой-ой-ой!... — заголосил он.
— Это он нарочно оборвал, — заметила мать. — Со злости.
— Ах, ты нарочно! — крикнул Игоша, схватил цеп и ткнул меня в бок.
Несправедливо обиженный братом и матерью, я рассвирепел и схватил вилы. Игоша бросился в амбар.
Лишь только он успел захлопнуть за собой дверь амбара, как вилы, пущенные ему вдогонку, воткнулись в нее со страшной силой и, задребезжав, закачались.
Все онемели от ужаса.
— Что ты делаешь?! — крикнул Гриша. — Ведь ты бы его убил!
Я сел на землю и горько заплакал.
— Ну и отпетый мальчишка! Господи, что мне с ним делать?! Хоть бы прибрал его, что ли, или вразуми, как можешь... — причитала мать.
— Ну, ладно голосить-то, — вступилась бабушка, — благодари бога, что несчастья не случилось. Довели парня до чего... Вы еще все дрыхли, а он работал. Не всякая молитва доходчива к богу. Надо понимать, о чем просишь. Ты ведь мать...
— С ним страшно жить... На-ка, в брата вилами... — растерянно говорила мать, еле приходя в себя.
— Будет тебе наговаривать-то! Мальчишка в сердцах ткнул в амбар, а ты городишь чего не надо. У него и в мыслях того не было. Что он, душегубец, что ли, в самом деле? Подрались и помирились.
И мне стало ясно: я не хотел бросать вилами в брата, а бросил их только тогда, когда увидел, что дверь закрыта и брат в безопасности. Но все-таки этот случай меня сильно встревожил, и я решил как следует проверить себя — правда ли я такой «отпетый»?
...Молотьба молотьбой, а муки-то все-таки еще не было, и страшно хотелось есть. По вечерам мы ходили на Шешму с бредешком, сделанным из старых мешков и негодных веялочных решеток, и приносили домой на уху разную рыбью мелюзгу: пескарей, уклеек, сорожек. И скоро так нам надоела эта уха — смотреть на нее было тошно.
— Ма-а-ма, есть хочу‑у, — тянул тоскливо Игоша.
— Разносолов у меня нет, не заработали; наложи капусты или ешь вон уху.
— Пускай ее кошки едят, — недовольно ворчал Игоша.
— Ну и не канючь тогда. Ухи не хочет, капусты не хочет, какого же еще тебе рожна?
А сама пошла в чулан и принесла ему кусок вареного мяса.
Игоша обрадовался, нарезал его ломтями и принялся уписывать за обе щеки.
Я знал про материнский запас. Это была конина, которую ей оставили татары за то, что она в базарный день ставила для них самовар. Я знал также: мать, всячески изворачиваясь, чтобы нас накормить, пустит в ход (конечно, тайно от нас) и конину, поэтому я был настороже: есть конину, или, как у нас называли ее презрительно, «махан», считалось делом зазорным и греховным.
— Что ты делаешь! — предостерегающе крикнул я Игоше. — Ведь это махан — татары оставили.
По лицу Игоши пробежала тень, он смутился, и пальцы его брезгливо оттопырились.
— Черти тебя дернули за язык! — набросилась на меня мать. — Привередник какой — сам не ест и другим не дает. Ел человек и наелся бы... Да лошадка-то, коли хотите знать, почище свиньи будет; свинья все жрет, а эта травкой питается.
И полились опять слезы и горькие жалобы на то, что никто для нас не припас, нам все полезно, что в рот полезло...
...У матери болел глаз: краснел и слезился. Она лечила его, но лекарства не помогали. Болели у нее и легкие. И не раз уже шла кровь горлом. В таких случаях она стояла перед тазом и говорила:
— Теперь скоро умру...
— Откуда ты знаешь?
— Вот кровь тонет, не плавает. Такая примета есть.
Но кровохарканье прекращалось. Лечилась она каким-то грибным настоем.
У матери постоянно было так много всяких забот и тревог, что она не знала покоя даже во сне. Ляжет днем на часок отдохнуть, закроет глаза и начнет бормотать:
— Закрой дверь-то. Ну вот, опять ягненок не пришел... Принеси воды... Муки-то не хватит... Кошку прогоните... Солому-то не свозили, вот теперь сгниет. Ох, господи, не успеваю хлеб затевать. Сгорим, опять сгорим... Зачем дверь-то расхлебянил?
— Мама! — будил я ее.
— Тьфу ты, прости господи! Что ты мне не даешь поспать-то?!
— Ты разговариваешь... Про солому, про муку, про ягнят...
— Думается, вот и разговариваю. Кто будет делать мою работу, когда умру? — озабоченно спрашивала она.
Тяжелая