весёлости проступало иногда краешком тёмное недоверие. Разочарованность во всём и всех. Много он про то не распространялся, но ясно было, что только на себя он полагается, ни в людей, ни в жизнь нет у него веры. Да не хочет говорить о том, прячется, отмахивается матерком. И вот это неверие пугало. Чудилось там горькое, никому не известное, такое, что думалось: ничего мы все про Колю не знаем.
Был у Коли пёс большой, чёрный. Филиппом он его звал. Длинноногий, шерсть шёлковая, и толковый такой кобель. Днём Коля отпускал его проветриться по деревне. Так тот нипочём ни одну собаку не тронет и людей сторонкой обойдёт. Нагуляется, а к вечеру сам домой, на службу заступать явится. Тут уж, со своего поста на участке, он ни одному прохожему псу спуску не даст, да и к калитке чужака не подпустит. И за Ольгой Филипп приглядывать умел. Чуть что не так – бежит к хозяину, зовёт, лает. Коля Филиппа уважал, кормил щедро, вычёсывал.
И любил его этот Филипп! Всюду за ним ходил, на работу до самой станции провожал-встречал, душа в душу жили.
А потом вдруг пропал Филипп. Коля всю осень переживал, искал. Не нашёл. Видно, погиб пёс.
* * *
Приехала я в деревню весной, смотрю – на завалинке сидят старухи, с ними Коля, а рядом… гусыня сидит! Прямо настоящая белая большая гусыня. Подошла я, а она как пойдёт на меня, как зашипит!
– Меня охраняет, – смеётся Коля, – моя гусыня-то. Она у меня теперь заместо Филиппа! Мартой назвал.
И рассказал, что зимой гусят купил. Все выросли гуси как гуси, а вот она – так к нему прикипела, что ходит за ним, дом стережёт, вроде собаки.
Так и было. Всюду с Колей ходила эта Марта. А если одна гуляла, он выйдет, кликнет, так бежит к нему, переваливается, голову закинет и лопочет по-своему, будто смеётся.
Вечерами, на посиделках деревенских, гусыня всегда сидела у Колиной ноги. Погладит он её по головке, а она глаза закрывает от удовольствия.
– Привязался я к ней. Всё не так одиноко, – говорил он.
Из-за гусыни Коля мне ещё больше нравиться стал. Очень я им радовалась.
* * *
Прошла другая зима. Вернулась я в свою деревню, расспрашиваю старух, кто жив, кто помер… «А Марта-то с Колей как?»
Замолчали старухи. Кто глаза опустил. А потом говорят:
– Да съел Николай её. Зарубил и на Новый год съел.
И заговорили они поскорее о другом, о другом.
А я не помню, о чём они потом говорили. Слышала, но не помню. Так мне ужасно стало, что ушла поскорей. Шла и всё думала, всё не понимала – как же оно так? Как же Коля-то это смог? Что же у него внутри тогда?
Всё то лето обходила я его стороной. Здоровалась и уходила. А иногда виделось мне, как он гусыне голову рубит. Прогоняла я ту картинку, но она всё равно возвращалась.
В ту осень попал Коля в переделку.
В октябре дожди страшные зарядили, плотину на водохранилище сорвало, вода и хлынула в реку нашу. А от нас к деревне Аносино всегда мост подвесной был, на тросах стальных, надёжный мост. Так той водой одну опору выворотило и два троса вовсе сорвало. Повис мост на оставшихся двух, по воде болтается петлёй, а туда ещё и мусор затягивает, того глядишь, сорвёт его совсем. Мужики собрались, пошли на реку мост править. Вот Колька как раз у одной из опор стоял, трос провисший на лом наматывал, подтягивал. А другой-то трос натяжения не выдержал, лопнул. И весь вес как раз на Колькину опору перевалил. Натянуло так, что Колькин лом вывернуло, как спичку, а ногу его придавило. Пониже колена, по икре как раз врезало.
Пока мужики другую стропу поймали да подтянули, Колькину ногу до кости перетёрло. Это ещё хорошо, что он лом сумел обратно подпихнуть, не то совсем бы оторвало ногу.
Врачи в районной больнице всё это по частям собрали, им тут, по деревням, и не такое из деталей складывать приходилось. Так что ногу ему спасли. Но хромым Коля навсегда остался.
* * *
Весной шла я от деревни по дороге к станции. Первый раз после зимы наведалась, на машине ещё не проехать, грязища, так что пешком шла и туда, и обратно.
Утро раннее, прохладно пока. Кругом, в лугах, из-под жухлой прошлогодней молодая трава уже тянется. Но мало ещё зелёного, седое вокруг. Дождика бы хорошо. Бабочка жёлтая ныряет вверх-вниз над дорожной грязью. Лужа совсем голубая стоит, небо в ней. А далеко впереди – человек шагает. Медленно переваливается, хромает. Коля это.
Я нагнала его быстро. И, нагоняя, думала: «Ведь с ним вместе идти теперь придётся. Обогнать нехорошо же. И с Колей я идти не хочу. А что поделаешь?»
Поздоровались. Пошли, о чём-то обычном разговаривая. Он вдруг приостановился, огляделся.
– Хорошо, весна… Я хоть задышал теперь.
Снова пошли.
Он шёл молча и то глядел под ноги, то на меня косился. И вдруг заговорил сердито, дёргано, глотая слова:
– Ты думаешь, я не знаю, думаешь, всё равно мне? Вы думаете, все ж думают, что я, что не чую! Да мне всё равно, как вы, я же вижу, как вы, как ты, как бабы… А дело не в вас, то есть не это, хуже всего, как я, как я думаю! Как я о себе. Стыдно, оно так, да не в том беда. Жуть, как самому, как внутри мне! Теперь-то лучше, а раньше совсем!
Он остановился, я тоже.
– Я ж как хотел? Я как мужик хотел! Как мужик, понимаешь?!
Я молчала. Смотрела в землю.
– Устал я всю жизнь колдыбаться. По-хорошему стараешься же! Ты так, а тебя – вот эдак!
Он вывернул сжатой в кулак рукой.
– Ты так, а тебя снова – вот эдак!
Шумно выдохнул, утих.
Снова пошли мы.
– Я ведь тогда, перед Новым годом, как думал? Я Ольку домой забрать хотел. Так не отпустили её. Можно было б пособачиться да настоять, а я спасовал, уехал. А под самый уж под Новый-то год – такая тоска взяла, такая на самого себя злоба! Думаю, чего ж я всё нюнюсь, как баба? И на своём не настоял, вот один теперь сижу, в праздник. И чего-то посмотрел я на себя: вот как баба живу, как есть баба! Мыкаюсь с Олькой, да огород, да банки эти, запасы… На кой хрен это всё?