ко мне и посмотрела очень серьезно — так, будто снова объясняла что-то про политику.
Настюш, ты пользуешься моим блокнотом?
Да.
Ну вот, заодно поэкономишь. У меня тоже очень мало денег, Настюш.
Не знала.
Потому что я не говорила.
Может, нам найти работу?
Люба встала со стула и села ко мне на край кровати. Она взяла мою ладонь. Своей мягкой, нагретой под одеялом кожей я почувствовала ее холодные кости.
Настюш, есть вещи поважнее.
Например?
Например, наше будущее и будущее страны. Тебе надо себя беречь.
Для чего?
Для своей профессии. Все, что тебе сейчас нужно делать, — это становиться умной и сильной.
Мне тяжело.
Настюш, я не мастер поддерживать и обниматься, как… ну, твои другие подруги. Я сказала то, что сказала.
Ладно.
Соберись.
Хорошо.
Отдохни сегодня, Настюш, а завтра у нас важный день.
Люба положила ладонь мне на плечо и посмотрела в глаза. Потом она встала и молча ушла. Я почувствовала сильную усталость. Засыпая, я видела на веках фигуры. Через голову, от уха до уха, проскочила последняя мысль: какая же Люба странная рыба.
Нам нужно было сделать всего одну пересадку в метро.
Кажется, Люба хотела наставить меня на правильный путь. У меня не было сил, чтобы сопротивляться ей. Или хотя бы понять, подходит ли мне этот путь. Все вокруг не просто интересовались политикой, а находили в ней и воздух, и пищу — как кроты в земле.
Я считала, что таким, как я, нельзя тратить время и силы на то, что не прокормит и не согреет. И в то же время я уже не надеялась вернуть свою эффективную жизнь. За мои провинности Москва забрала все, что я успела приобрести и вырастить, пока находилась в ней.
Но я бодрилась. И надеялась, что, может быть, Люба даст что-то взамен моей жизни. И пусть оно меня не прокормит и не согреет, но вдруг откроет что-то значимое. Я хотела бы жить так же осмысленно и усердно, как это делала Люба.
Наш первый поезд в метро был обычным субботним, полупустым. Но когда мы с Любой перешли на другую ветку, нас втянула толпа и занесла в вагон. На унылых позднедекабрьских куртках трепетали белые кусочки ткани. Их раздувал вагонный ветер. Я не чувствовала ветра, мне казалось, что в поезде закончился кислород. В толпе мне стало страшно.
Всех людей в вагоне склеивала, как вишневая смола, темная и густая злость. А еще — что-то, мне тогда недоступное и противоречащее злости. Я чувствовала это причудливое смешение, но не могла его назвать.
Нам с Любой больше не нужно было вспоминать, куда идти. Нас вынесло на нужный проспект. В его названии тоже был белый цвет.
Белые ватманы, белые транспаранты. Пенсионеры с белыми розами.
Люба схватила меня за руку и потянула вглубь. Она оказалась неожиданно сильной. Мы с Любой были как тупой нож, который вдавливается в твердый и колкий кусок шербета.
Белые шарики с надписью «Перевыборы» качались и толкались над обычными человеческими головами. Они были как воздушные головы-дубликаты, вынесенные за пределы тела и предназначенные для политических идей.
Мужчина со сцены прокричал слово «резолюция». Сцены было не видно, но я представляла, где она. Голос протолкнулся через микрофон, провода, колонки и потому повис над всем проспектом. Толпа добавила свои голоса, и все они слепились в ревущий ком.
Слева от себя я увидела пять женщин, их рты были заклеены белым бумажным скотчем. Они стояли неподвижно и смотрели гордо.
Освобождение политзаключенных.
Ком из голосов нарастает.
Аннулирование результатов выборов.
Шум делается таким огромным, что вот-вот взорвется. Я хочу остановиться и согнуться, но Люба продолжает тянуть. Иду за ней, сплющивая свое тело о другие тела.
И новые выборы в Госдуму!
Рев затапливает всех людей на проспекте. Я совсем не могу дышать и дергаю Любу, выплескивая все свои силы в руку.
Настюш, ты чего, — спрашивает Люба.
Постой, постой, пос… — говорю я.
Никогда не видел такой политики, — верещит дед неподалеку.
Человек со сцены говорит, что сейчас выступит тот, кто был освобожден накануне после пятнадцати суток ареста. Я медленно дышу носом, оглядываюсь, начинаю рассматривать людей вокруг. Вижу парня, одетого точь-в-точь как Гарри Поттер. В волшебной шляпе, мантии и круглых очках. Его рот тоже заклеен. Пытаюсь разгадать, зачем парень надел такой костюм.
Привет бандерлогам от сетевых хомячков, — кричит новый человек со сцены.
Люди вокруг смеются и тоже кричат. Люба стоит рядом и смотрит чуть наверх. Она серьезна. Я поднимаю голову, чтобы не видеть лиц.
Мы боялись, что будет эта гадкая фраза: пришли, покричали и разошлись, — говорит человек со сцены.
Я много раз видела его в соцсетях и пару раз смотрела видео с ним. Я представляю, как сейчас выглядит его лицо и в какую позу он встал.
А вы покричали и не разошлись, — орет человек со сцены.
Ему отвечают: да! Я все еще смотрю наверх, я вижу плакаты и флаги. Больше всего — портретов. На каждом из них написано что-то яростное или издевательское. Начинаю присматриваться. Вижу, что на ближайший ко мне портрет приклеили что-то полупрозрачное и трепещущее.
Не забудем, не простим, — выкрикивает человек со сцены.
Толпа гудит, ревет, хохочет.
Не забудем, не простим, — выкрикивает он еще раз.
Все люди, слева, справа, сзади, с белыми ленточками, белыми шариками, белыми плакатами, кричат то же самое. Они повторяют эту фразу. Я не понимаю ее. Не забудем, не простим. Мне никогда не было так тесно и страшно.
Я осознаю, что на ближайший ко мне портрет приклеен растянутый презерватив. Присматриваюсь к другим портретам и понимаю, что презерватив — настоящий, нарисованный или запакованный в словесный каламбур — есть почти на каждом.
Я не верю, не понимаю. Презервативы, растянутые, дрожащие из-за ветра, бросаются на меня, сгущаются. Я начинаю чувствовать такой сильный стыд, что он наваливается на страх. Они борются между собой. А я бегу, не оглядываясь на Любу.
Я не вспомню, как доехала домой. Но потом прочту эсэмэску, которую сама отправила Любе почти сразу после побега. «Стало плохо, прости. Ушла. До вечера».
После митинга я просплю два дня. Проснусь один раз, чтобы заверить Любу,