— Без него не убраться. А за хлеб теперь — сама знаешь…
— Да ты-то что сделать можешь?
— Вот и думаю, что могу.
— Александр говорил — подаваться нам надо. От беды, говорит…
— Это по его — подаваться. Не верю ему. Он, может, и не со зла, а в душе точно мыслишка есть: на вот вам, что получилось. Сдох колхозишко ваш. Советует подаваться, чтобы совсем правым быть.
— Сам ты такое придумал. Себя проверяешь. А о самом главном позабыть хочешь…
— О каком таком главном?
— Что по ночам криком от боли кричишь. Что весь в узлах от ранений своих. Я другой раз обнять тебя боюсь. Слез ты моих не видишь… А кто другой знает, кроме меня? Тебя же врачи с госпиталю не пускали. Пустили — думали, приедешь домой, отлежишься, молоко попьешь, отдохнешь. А ты сразу воз на себя. Отдохнешь, как же. На том свете отдохнешь.
— Погодишь, может, хоронить?
— Да я сама к врачам пойду. Ждать, думаешь, буду, пока мужика вконец умают?
— Ну, меня умаять, еще две войны надо.
— Куда там… — Она села рядом с мужем, обхватила его. — Может, правда куда поедем, Коля? Живут же люди спокойно, тихо. Я ведь тоже как намучилась за эти годы, тоже пожить охота…
Перфильев в глубокой задумчивости смотрел перед собой.
Уже давно слышался глухой звук ботала. Он все приближался и приближался. Пустой деревенской улицей, неловко вскидывая спутанными передними ногами, продвигался куда-то стреноженный конь.
Прощание
Торопливо, то и дело срываясь на бег, оставляя темный след на росистой отаве, Вера подбежала к реке, зайдя в воду, оттолкнула от берега длинную узкую лодку, запрыгнула в нее, качнулась, чуть не упав, прошла к корме, взяла короткое весло, сильными короткими гребками погнала лодку по стремительному течению.
Мимо проносился уже желтеющий от первых осенних холодов таежный берег, кипела шивера, плыли по прозрачной холодной воде первые умершие листья.
Но вот она опустила весло, и лодка поплыла вровень с утихомирившимся течением протоки.
Старая разбитая дорога тянулась вдоль берега. По ней медленно ехала телега, на которой Вера отчетливо разглядела троих: мальчишку, подергивающего вожжи, дядю Федю и Степана, который уже разглядел лодку и теперь неотрывно смотрел на реку. Девушка еще несколько раз взмахнула веслом, и лодка поплыла вровень с телегой, тащившейся по дороге и то и дело пропадавшей то за высоким запушившимся кипреем, то за кустами тальника.
Степан смотрел на лодку и не слышал ни слова из того, что говорил, не переставая, подвыпивший дядя Федя.
— Я что печалился? Озлишься, думаю себе, на белый свет: без корысти, мол, безо всякой своей да в такое горе попал. Пошто Верку твою принял без возражениев, что полюбила тебя лядящего. Гляди, как прихитрилась — едет да едет. Плачет, понятное дело. Бабы, как плачут, так, значит, нас спасают. Это хорошо, парень, что плачет по тебе кто. По этой дорожке из слез тебе назад идти…
Телегу нещадно трясло на разбитом ухабами и дождями проселке. Но Степан не замечал ни толчков, ни пронизанного солнечным светом окрестного пейзажа, ни дороги, начавшей постепенно сворачивать от реки на взгорье, густо поросшее низкорослым сосняком. Он плыл сейчас в лодке, рядом с ней. И слезы ее были рядом, и лицо…
Прощание с матерью и сестренками две недели назад по его как бы вине и ошеломившее его явной несправедливостью и обидой неизвестно на кого, до сих пор саднило непреходящей болью и частенько подкатывающими от беспомощности слезами. Сейчас же он впервые в жизни почувствовал желание сделать что-то самому, принять самостоятельное решение, независимое от того, что ему обязательно предстояло исполнить, дабы избежать каких-то новых, еще неведомых ему наказаний. Хотя хуже того наказания, которое уже случилось и происходило сейчас, быть уже не могло. Во всяком случае, именно так он и думал, с трудом удерживаясь от желания соскочить с телеги, с разбегу броситься в реку, доплыть до лодки, уцепиться за борт… И — будь что будет. Но в глубине души знал, что не решится на это. И не потому, что боялся и догадывался о бесполезности и глупости подобного поступка. Просто вдруг понял, что после такого никогда не сможет больше сюда вернуться, что его просто-напросто уведут или увезут под конвоем, навсегда лишив возможности делать то, что ему сейчас больше всего хотелось сделать…
— Такие вот дела, Степан Егорович, — бормотал Федор Анисимович, вытирая то и дело слезившиеся глаза. — Совсем стал слаб на слезу в последнее время…
Я-то свой срок, насколько здоровья хватит, дотяну, а ты должон ни днем раньше, ни часом позже, тюля в тюлю, самостоятельную жизнь начинать с полной ответственностью. Значит, беречься и соображать требуется, что к чему и как. Как раньше умные люди говорили — «Богом даденная». Про жизнь нашу такое вот понятие у них было. Второй раз ее не будет, эту бы в порядок привесть…
Степка сейчас впервые чувствовал себя взрослым. Пересилив разрывающую сердце боль и желание разреветься, он сидел с закаменевшим лицом, покачивался от толчков телеги и не отводил глаз от плывущей вдоль берега лодки.
Лодка скользила сквозь желтые, насквозь прохваченные солнцем ветви, мимо нагромождения камней, за стволами вековых сосен, вдоль светлых всплесков таежных полян, скользила по отражению облачного бездонного неба…
Степану же почему-то слышалось, как брякали совсем рядом глуховатыми боталами пасущиеся на берегу невидимые кони.
Комиссия
Перфильев, прикрыв один глаз ладонью, смотрел на далекую, освещенную тусклым желтым светом таблицу с расплывчатыми значками букв. Буквы вздрагивали и расплывались. Рядом с таблицей стояла с указкой сестра. Она шепотом говорила неразборчивые слова, и он повторял их, то угадывая, то ошибаясь: одиннадцать… восемь… два… тридцать четыре…
Потом врач выслушивал его покрытую розоватыми