а внутри — спокойно, идёт своя жизнь, и всем наплевать — что там снаружи.
Ирэн прервала его, постучав ложечкой о чашку.
— Об искусстве вы поговорите потом. Что ещё?
— А ещё — усилились у меня предвидения. И среди бела дня голоса слышатся, гул какой-то. Вы скажете, что я спятил. Но вот вам, пожалуйста, пример. Дня три тому, увидел я ночью, что помогаю своей тётке Марии (что тебе укол делала, Август), пожар тушить. И вот, представьте, в эту самую ночь у Ивановны платяной шкаф загорелся без всякой видимой причины. И кто же из нас спятил — я или тётка Мария?
— Одуреть можно, — сказала Виола.
— Как вы хотите, а неладно что-то в нашем датском королевстве. То ли у нас пространство за пространство захлёстывает, то ли ещё что. Но иду я позавчерась по Щемиловке, тихо иду, никого не трогаю. Собрался через Пятницкие выходить, а потом думаю: куда это я? Там же дорога перегорожена. И направился, как ни в чём не бывало, по Кремлёвской. Налево поворотил, зашёл снаружи до Пятницких и вижу — против них стенка торговых рядов обвалилась. Как я мог знать об этом заранее?
Нет, господа, воля ваша, а я скажу — дело нечисто. Похоже, завёлся у нас медиатор, посредник, так сказать, и через него творится в Коломне полтергейст какой-то (или хрен его знает, как назвать — неважно это!). Хреновина какая-то творится, короче говоря, в общегородском масштабе.
Мы втроём переглянулись. Фома мрачно спросил:
— Чего это вы коситесь? А ну выкладывайте карты на стол.
Виола ему рассказала. Только про Елену умолчала, и правильно сделала.
Фома голову подпёр и погрузился в глубокую задумчивость. Думал он несколько минут, а потом сказал:
— Такой пакости в Городе уже давно не было. Со времён Маринки Мнишек по крайней мере. И что вы хотите думайте, а я эту пакость прекращу. У меня Донская икона имеется, махонький образок, большая редкость. Так вот: завтра же я с этим образком за пазухой обойду весь Кремль, а если успею, то и весь Город. А тебя, Август, — сурово добавил он, — я окрещу. Ты уж там как хочешь вертись, а я тебя окрещу, как Бог свят, окрещу. И вот тебе в этом моё твёрдое слово.
— Погоди, Фома, — затрясся я. — А как же Книга?
— Шут с ней, с книгой, спасение души дороже. Что хлопотать о Трое? Её, Трою, уже давно разрушили, и Коломну из-за этого рушить не стоит.
Теперь уже Эйрена пустилась в размышление, а мы с Фомой тем временем препирались. А когда умолкли, Ирэн сказала:
— Надо колдануть.
— Чего? — не понял Фома.
— Надо поколдовать малость, доминус Хома. В целом я с тобой согласна, друг ты наш сердешный. В одном только я не могу согласиться. Насчёт Илиона. Нет, Фома, так не годится: сожгли город — и можно забыть. Этак через тысячу лет и про Коломну скажут — наплевать и забыть. Ты, Фома, не должен допускать случайность. Если Троей в наших краях отдаёт — это неспроста. И надо сначала разобраться, в чём тут дело, а не хватать икону, чтобы носиться вокруг Города. С иконой пройтись ты ещё успеешь. Дай сначала выяснить, что к чему.
— Чего выяснять?! — горячился Фома. — У него натуральное бесовидение. Крышу снесло, да ещё и некрещёный. Вот и лезет всякое.
— Нет, Фома, — не согласилась Виола. — Тут сложнее. Сам Гермес явился.
— Наивные олухи! — настаивал одухотворённый Фома. — Поддались наваждению, прелести бесовской! Что вы, как малые дети, в бирюльки играете? Купились на античность! «Красота, красота, — всё твержу я». Ха! «Древний пластический грек»! «Под порти́к уходит мать Сок гранаты выжимать»!
— Угомонишься ты или нет? — перебила его Виола. — Дай Ирке сказать.
Ирэна всмотрелась в глаза Фомы очень внимательно и сказала тихо и внушительно:
— Я бы, Фома, не стала всё списывать на чрезмерное увлечение Августа античной мистикой. Если бы дело было в одном человеке! Но ты же сам говоришь, что волна идёт по всему Городу, а я скажу, что положение ещё серьёзнее. Если уж мы заговорили о субъективных ощущениях, то я совершенно определённо чувствую, что где-то произошло несчастье. Людям надо помочь! Но для этого надо как минимум знать — кому требуется помощь. Давай договоримся так: этот месяц мы всё выясняем своими средствами, а если не получится, призываем тебя с твоей «тяжёлой артиллерией».
Фома поразмыслил.
— Идёт, — согласился он. — Но не больше, чем месяц.
— С этим ясно… — Ирэн откинулась в кресле и закрыла глаза. — Теперь у меня к тебе другой вопрос. Ты говорил о скелетах в шкафу… Что ты имел в виду?
— Но это же очевидно! Ясно, как день, что семейный уют нашего тесного дружеского коллектива — это фикция. Оказалось, что старшее поколение что-то скрывает от нас. И скрывает, видимо, не без основания. Их можно понять. Нас же берегли, прятали от греха подальше ненужную информацию. Но теперь вот выплывают некие факты, расписные, так сказать, на простор речной волны.
Причём опять-таки особо конкретного ничего нет; но на уровне субъективных ощущений очень даже чувствуется этакий дискомфорт.
— А что мы, собственно, имеем? — спросила Виола, (солнце играло в её волосах, а ля Уильям Моррис).
— То есть как это «что»? Во-первых, Бэзил. У него классный имидж был: «секретный физик», мастерит какую-то неопознанную фигню на почтовом ящике, ракеты что ли; весь из себя такой респектабельный, для Виолы — добрый дядюшка, для моей семьи — свойственник, для всех нас — радушный хозяин.
Далее Марк. Тоже весь из себя такой респектабельный, тоже какой-то электронной фигнёй занимается; полиглот еврейский и к тому же коллекционер.
Между ними — бескорыстная дружба мужская.
Радушный Бэзил пригрел у себя Ирэну (через Виолу), а также меня и Августа.
На поверку всё это оказывается видимостью.
Похоже, Бэзил привечает Ирэну не из радушия, а по каким-то иным причинам, истоки которых теряются во временах «культа личности».
Между Бэзилом и Марком особенной дружбы нет. Но их что-то связывает, и это «что-то» очень похоже на общее преступление.
Марк оказывается не только еврейским «пылеглотом», но личностью очень крепко себе на уме, и в довершение всего тайком бегает в церковь, что вообще из ряда вон — при его-то закоренелом прагматизме.
И у него к Ирэн — тоже особый интерес, также уходящий во тьму прошедших эпох. Откуда это — одному Богу известно. Здесь альтруизм ни при чём.
Далее. Митяй — талантливейший коломенский поэт первой половины XX века — оказывается жертвой чьего-то доноса. Затем выплывает Орден святого Кирилла