воевал, там были разные группы, я воевал против коммунистов Югославии. Да, так было. Вы молодая, может, вам и не надо знать о наших бедах. А теперь перестройка, мы все за нее, думаем, как нам помочь России…
— А я воевал в партизанах, можно сказать, заодно с Тито, и все равно меня схватил СМЕРШ, — вставил вице-президент «Кадетского объединения». — Я говорю, докажите, найдите мое имя в немецких списках. Продержали три месяца и выпустили, а могли и расстрелять ни за что. Ясно мне стало одно: жить в Югославии нельзя, в Россию возвращаться тем более нельзя, уехал в Америку.
К нашему столу подходило все больше людей, приносили с собой стулья, рассаживались, расспрашивали меня о перестройке, о национальных проблемах: Прибалтика, Средняя Азия, Нагорный Карабах — обо всем знали. Интересовались неофициальными объединениями, обществом «Память»: культурная программа у них хорошая, но что за ней стоит, почему это общество так ругают? Я старалась отвечать подробно, народу собиралось все больше. Издали сиял и помахивал руками, словно дирижируя, Михаил Григорьевич. Потом и я спросила:
— Ну а вы как здесь живете?
— Спасибо, хорошо, — ответил Глеб Сперанский, — то есть ничего хорошего. Эмиграция — вещь тяжелая.
— Почему ты говоришь тяжелая? — возразила жена одного из кадетов. — В Югославии и Франции я чувствовала себя презренной иностранкой. А здесь на меня никто не обращает внимания. В Америке жить гораздо легче, здесь все приехали, все чужие.
— Да, это так, — ответил Сперанский, — но какое все это имеет значение, если мы русские люди.
— Именно, — подтвердил мой первый знакомый кадет, — главное, все мы здесь русские, и самое главное то, что происходит у вас в стране, мы все очень волнуемся.
— Мы и деньги собираем, — сказал Сперанский, — передаем через Толстовский фонд. Собрали на армянское землетрясение, нам никто и спасибо не передал. Что ж, нам не привыкать. А с другой стороны, кто мы теперь? Эмиграция умирает, практически с ней покончено, молодых мало. Передавайте наши приветы Родине! Все мы здесь патриоты, все сочувствуем Горбачеву. А что было, то было, в русской истории еще предстоит разбираться. Мы, во всяком случае, никогда не были заодно с врагами России…
Подошел Михаил Григорьевич:
— Я хочу показать нашей гостье домик Александры Львовны, как вы полагаете? — чуть подвыпивший, но все такой же подтянутый, спина сделалась, кажется, еще прямее, Михаил Григорьевич излучал благодушие и полную гармонию с самим собой. Ни о каком конце эмиграции не может быть и речи, казалось, говорил сам его вид, его готовность снова куда-то идти, ехать, лететь, бежать, рассказывать, просвещать…
— Привет России! — снова повторил Сперанский.
4
Официанты начали убирать со столов, оркестр давно ушел. Узкая дорожка привела нас к небольшому белому дому. Перед домом протекал ручей, как бы отгораживая его от остальной усадьбы. Калитка была небрежно приоткрыта.
— А при ее жизни калитку всегда закрывали, — сказал Михаил Григорьевич радостно, — у Александры Львовны были собачки, маленькие такие, они имели манеру выскакивать и убегать. Она этого не любила. Ну пошли, пошли! — и он шагнул на мостик, ведущий через ручей.
— А если там кто-то живет?
— Что значит живет? Это историческое место. Вот здесь, — он показал на чахлые цветы, росшие по ту сторону от дома, — у Александры Львовны был дивный огород. Она сама все выращивала. Помидоры, огурцы, морковку — все, все. А вот здесь, — мы обошли дом, — видите, как все заросло, у нее была лужайка, стояли кресла. Здесь мы с ней всегда сидели. Погодите, сейчас я вам все покажу. — Он постучал в дверь дома. Ее открыла молодая, неприветливая, неряшливо одетая женщина. Михаил Григорьевич хотел войти, она не пускала, он легко ее отстранил, позвал войти и меня.
— Вот здесь был ее письменный стол, здесь бюро. Здесь дверь в спальню.
Комната небольшая, беленые стены, низкие потолки.
— Да, она скромно жила, очень скромно.
Михаил Григорьевич расхаживал по комнате, потом долго топтался по бывшей лужайке. А я думала: сколько же людей прошло через эту комнату, сколько беженцев, сколько судеб! К 1988 году их было, как свидетельствует статистика, больше трех тысяч человек. Всем предоставлялось жилье, всех кормили, одевали, подыскивали работу. Здесь перебывало много людей, иногда, наверное, и не совсем безупречных. Но не в силах фонда было в этом разбираться. Безусловно одно: Александра Львовна Толстая не на словах, по собственной судьбе знавшая обстановку в Советском Союзе, в годы сталинских беззаконий делала все, что могла, чтобы облегчить судьбы тех, кто попал в эмиграцию не по своей воле. И всегда, когда могла, она поднимала голос протеста против того произвола, который творился у нас в стране. Толстая поняла происходившее гораздо раньше, чем многие из будущих жертв репрессий конца 30-х годов. Она поднимала свой весомый голос дочери великого Толстого против массовых расстрелов в Ленинграде в связи с убийством Кирова, она пыталась привлечь внимание к набиравшей силу волне предвоенных репрессий. Она шла резко против течения. Вспомним Герберта Уэллса, Фейхтвангера, Мартина Андерсена Нексе, Ромена Роллана, наконец. Толстой не верили. Это была ее личная трагедия. От ее голоса отмахивались, ею возмущались. Это была общая трагедия либерального крыла западного общественного мнения, отказывавшегося публично признавать очевидные факты. Впрочем, и не только либерального. Стоит вспомнить, что знаменитые ныне статьи Федора Раскольникова «Как меня сделали «врагом народа» и «Открытое письмо Сталину» не были опубликованы в мировой прессе. Их решились опубликовать лишь эмигрантские издания…
Только после XX съезда, после доклада Хрущева истина стала проясняться. Яростная травля А. Л. Толстой в нашей печати снизила свой градус, потом подутихла. Потом о ней замолчали надолго, потом как бы и вспомнили. Постепенно она обретала право на существование в качестве дочери. Но об основном деле ее жизни не упоминалось. А как же всемирно известный фонд? Его тоже как бы и не было, вроде бы и до сих пор его «почти» нет. Или же он начинает ей как бы прощаться?.. Так или иначе, в начале 70-х годов к А. Л. Толстой стали наведываться официальные гости из Москвы, приглашали на Родину. Некоторые из гостей (кое с кем из них я была знакома) за эти годы уже умерли, я не успела их как следует расспросить. Здесь же, в Америке, спрашивать теперь почти некого, близко осведомленных лиц почти не осталось. Хотела ли она приехать, не хотела… Просто ли не успела или не сумела по глубокой к тому уже времени старости? Кто знает? Кто-то знает. Значит, в конце концов узнаем и мы.
…Сидела за конторкой, читала, писала воспоминания об отце. За окном была «почва»