Наверно – так. Чует моё сердце.
А Фанчик, шнурок натянув, щеколду поднял, но воротца не распахнул – и говорит:
– Пашто это?
А пасынок на санки сел, бечеву на коленях аккуратно укладывает, чтобы не свалилась да под полоз при скатывании не попала, и вниз, под гору, глядя, говорит:
– Да вчерась в кошёлке у Сушихи я две бутылки белого заметил.
– Ну дак и чё что?! – говорит Фанчик. – В магазине их ещё вон больше.
А Сын Фанчика ногами уже оттолкнулся, покатился, но не туда, к оврагу, где спуск круче, а в пологую, длинную сторону, куда редко кто из ребят съезжает, разве девчонка какая малолетняя, потому что скучно на тихой-то скорости, да и санки упреешь после втаскивать назад.
А потом, часом позже, ребятни высыпало на Сушихин угор столько – со всего околотку да плюс к тому и из других ещё. Визг до сизых небес – Богу в радость. И все, конечно, на том, на крутом склоне, и нет-нет да и посмеются над ним, над Сыном Фанчика, трусом его обзовут или бабой, но тому, как кажется, будто и горя нет, дорогу себе проторил, всё дальше и дальше с каждым разом скатываются его чудесные деревянные, отчимом сотворённые санки. И тучи на юг прогнало, а оттого и похолодало, а оттого и снег подстыл, поёт под полозьями. А на шестах, столбах и заборе Сушихиного ветхого двора сорок, ворон и синичек не перечесть, и всех их вместе воробьёв, конечно, больше, а в щель между воротами и подворотней собаки, огрызаясь и щерясь, заглядывают. «Значит, всё там уже произошло, – думает Сын Фанчика, поднимаясь в гору, согнувшись под санками склону согласно, – значит, у него уже горло и гимнастёрка в крови, значит, скоро костёр разведёт – и палёным запахнет. А потом за ворота выйдет он… но мальчишек кликнет и даст им палёные уши и хвост… вкусно, конечно, ничё не скажешь».
– На людях давать мне не вздумай – ещё чё! – сказал как-то отчиму пасынок.
И ещё подумал:
«Хорошо справился – слушал-слушал, а и взвизгу будто не было… не хуже, чё уж там, Петра и Илмаря… правда, хай тут, как у школы… Ох, и забыл спросить, а поросёнок-то у ней был выложен, не кладен ли?»
А потом на горе поредело, затихло. И его, Сына Фанчика, Сушиха вскоре позвала обедать: суп, мол, там у неё и жаркое из свеженины стынет.
2
Краснела звезда над тёмным куполом гаража, а подле проходной МТС с телеграфного столба вещал безучастным яланцам что-то сначала о Кубе, потом о скрытой стороне Луны избитый снежками громкоговоритель, когда двое согбенных – Сын Фанчика и Сушиха – везли на санках домой резника. Лёжа на спине, устроив руки на груди замком, Фанчик куражливо бороздил ногами по дороге и, булькая горлом, что-то распевал, а он, Сын Фанчика, то и дело отпускал бечеву, подбегал к отчиму и обсохшей на печурке в Сушихиной избе рукавицей обтирал ему подбородок.
– Учу, учу его, – сказал Сын Фанчика, – и всё без толку, никак меры своей не знат пашто-то… уж доберётся, дак… как этот прямо…
– А кто знат её, меру-то, милый, – сказала Суши-ха. – Медведь знал, да и тот солдата съел, а шпорами подавился.
Навстречу им попадались предпраздничные мужики, которые радостно, как родного, понимающе приветствовали лежащего на санках, и женщины – те осуждающе качали головами: вот, мол, на такого наглядится мой – и сам запьёт, не удержится. Кто-то запозднился – только что везёт из леса сено, заёрзал и крикнул с воза, отпыхом себя обдав:
– Вот, мать честная! С праздником тебя, Фанчик, а мне дак всё чё-то никак!
В магазине, в чайной и в конторах рыбкоопа, колхоза, сельпо и МТС светятся ещё окна – кто-то там есть, трудится кто-то, хотя время, конечно, не раннее – десятый час. И поэтому чувствуется, что скоро торжество, которое у Фанчика уже началось. Едет Фанчик на санках, к небу лицом обратясь, и поёт, а петь перестанет – и забормочет:
– И чёрт с ём, с Марышевым… Разбогател, забулдыга, теперь чухна яму товаришшы, а ведь они, молодцы, ручонку-то оттяпали засранцу, надо было б обе – обе бы-то, и как бы ладно… Я ж яво, паразита, к своим на лыжах приволок, а знал бы, дак и… Ну и хрен с ём, с замухрыхой никудышным, с рожей яво нятрезвой и остяцкой… А вы меня, ребята, как помру, там, под черёмухой, и закопайте, рядом с Истоминым. Мне с ём потолковать малёхо надобно – хитрый мужик был, понимал всё, видел всё наскрозь… А Марышев загнётся как, дак в Елисейск яво везите – прямиком на кладбишшэ татарское – век-то посидит там, скорчившись, дак, может, и опомнится… – бормочет, бормочет – и снова к песенке вернётся. Тосклива песенка его.
И приехали – не до Киева. Они – Сын Фанчика и Сушиха – завели мастера в дом и усадили его там на кровать. Затем Сын Фанчика проводил старуху, закрыл за нею ворота и, прихватив из-под навеса беремя дров, в избу вернулся. Открыв дымоход и растопив буржуйку, пасынок стал ухаживать за отчимом: стянул с ног его яловые сапоги, разглядел внимательно подошвы, выпавшие из сапог оселок и нож положил на табуретку, расстегнул телогрейку, снял её и повесил на вбитый в дверной косяк костыль, на костыль же нацепил и сумку с ковшиком, после чего укрыл отчима полушубком, а онучи его разместил возле печи. Со всем управился и лёг на свою кровать, так лёг: не раздеваясь. А минуту спустя или две отчим вдруг запрокинул голову, чтобы отыскать глазами пасынка, и сказал:
– Ежлив я, парень, подымусь, да к тебе с ножом направлюсь, да по шее или по голове тебя начну наглаживать, да что-нибудь этакое мило наговаривать, ты уж тут не робей, не обжидай, когда ухвачу тебя за ухо, а ори благоматом и лягай меня шибче в рыло, по подбородку-то, чтоб отлетел я да очухался: мало ли чё худое в голову со сна ни забредёт мне, мало ли пакось мне какая ни привидится. Ты только, парень, не усни, а завтре я… завтре уж очередь моя… завтре я уж подежурю…
– Ладно, ладно. Сколь тростить-то можно об одном и том же. Знаю я, – не оборачиваясь к отчиму, отвечает пасынок. – Спи давай… но. Сил набирайся. С утра – к Бараулихе. Да, может, бог даст, и ещё кто подвернётся, еслив раньше с ног не свалишься, как сёдня… Я слышал, Треклятов Прокопий