Когда мы вернусь, мама тоже обняла папу, но так, как старого друга, и они улыбнулись, глядя друг другу в глаза. И я вдруг подумала, что они невероятно подходят друг другу, они две половинки монеты, разломанной пополам, две половинки дурацких красных сердец, которые продают в газетных киосках под День Святого Валентина, две тапочки, две лыжи, две варежки, два глаза, Юг и Север, и у них нет «сюси-пуси», они два товарища, крепко и на всю жизнь связанных друг с другом.
– Сказала она своей трёхлетней дочери, – добавил папа, и мы все засмеялись.
Папа говорит
Мама убежала жарить яичницу на общественную кухню. А я вскрыла пакетик с копчёной рыбой и предложила папе.
– Не испортить бы аппетит, – сказал он, но всё-таки взял кусочек, и я тоже взяла, потому что была жутко голодной, а потом, кусочек за кусочком, мы съели весь пакетик. Мне стало стыдно, что я объедаю папу, на что папа, грустно усмехнувшись, сказал, что мама притащила еды на полк солдат и что всё равно останется, потому что сегодня он ещё поест, а завтра ему кусок в глотку не полезет, потому что послезавтра ему возвращаться ОБРАТНО.
– Тебя там не обижают? – задала я тихо мой главный вопрос.
Папа уставился на свои руки.
– Да нет, – сказал он, – я в возрасте. Возраст уважают. По отчеству называют.
Я вспомнила, как в коридоре один из ребят обратился к папе по отчеству: «Что, Сергеич, гости у тебя?» В моём сознании всё никак не склеивалось то, что есть люди в форме и ЭТИ. Для меня просто есть мой папа, и он к ЭТИМ не принадлежит. Он же невиновен, мы все знаем. Но, может, и среди ЭТИХ есть невиновные… Но про невиновность знают только их родственники, а государство им не поверило. «А если, – обожгла меня мысль, – и я когда-нибудь буду невиновной, а меня посадят вот сюда? И кто-то посмотрит на меня и подумает: “Ага, она ЭТА”». Ужасные мысли были, что и говорить…
Прибежала мама, со сковородкой яичницы такой формы, какой я в жизни не видела – как на картинке. На острове белка – идеальные кружки желтков, чуть подёрнутые плёнкой, но видно, что жидкие внутри, то есть хлеб макать можно, что папа скорее и сделал. А потом сказал, что батон для него лакомство. Что здесь зеки сами пекут хлеб, он серый и внутри сырой, его невозможно есть. А я всё сидела и пыталась представить, что это за хлеб, и не могла.
Мама указала мне на кружок яичницы, но я почему-то не смогла даже вилку в руки взять, а папа сидел, ел-ел и быстро съел всё. Однако мама меня всё равно отругала, сказала, что у них куча еды. И придётся всё отдать другим. Она действительно кучу всего на стол поставила: и колбасу, и сыр, и овощи, и мясо, и сосиски, и даже баночку красной икры. И я тогда взяла бутерброд и огурец и принялась за них – конечно, голодная была. Но есть это всё равно было стыдно, потому что получалось, что я отбираю у тех людей, для которых батон – лакомство.
А мама сказала, что мне, выходит, других жальче, чем её, потому что она всё это «на своём горбу пёрла», и ей приятно, что я съем, а не чужие.
Мы с папой посмеялись над «горбом», потом папа сказал маме, что она его спасительница, и стал рассказывать, что у них три раза в день тошнотворная каша-баланда, которую они могут в себя впихнуть только в обед, когда есть особенно хочется.
– Утром бутерброд с кофе, а вечером – хлопья, – сказал он, наливая себе газировки, той самой, к которой прицепилась тётка в форме и сандалиях. – Ух… Газировочка… Сто лет не пил! Хлопья, в общем, завариваем и кидаем туда тушёнку. И так каждый день. Меня от хлопьев этих тошнит уже.
А потом он откусил кусок помидора и округлил глаза от радости. И мне стало приятно, потому что эти помидоры ему я выбирала, меня мама вчера за ними отправила. И теперь я немножечко поняла маму, когда она говорила про «горб».
Потом папа пошёл курить на общую кухню, а я направилась за ним. Потому что, хотя и вредно дым вдыхать, я не могла пропустить ни секунды времени с папой.
На столе, покрытом цветастой клеёнкой, лежал кусок камня или известки. Я спросила у папы, зачем тут камень, а он посмеялся и сказал, что это хлеб. Тот самый, который заключённые пекут. Я не поверила и потыкала в него пальцем. Правда, мягкое и сырое внутри. Я заметила, что зато на клеёнке нарисованы были кекс и плюшки, красивые торты и пышные буханки, порезанные на куски, и сочетание такой клеенки и этой каменюки было ещё более странным, чем тёткина форма и педикюр.
Папа покурил и, вернувшись, сел на диван, а мама тут же велела ему встать, потому что на диване «какая-то непонятная шерсть». Папа не встал. Он посмотрел на свои руки и сказал:
– У меня теперь травма на всю жизнь будет. Как теперь жить дальше?
– Если на диване – непонятная шерсть? – хмыкнула я и тут же себя одёрнула – он не про шерсть же! Он серьёзно. Про тюрьму… А я, дура, шутить начала.
– Тебя не обижают? – повторила мама мой вопрос.
– Каждый норовит поучить, – усмехнулся папа, – но я со всем соглашаюсь. Хотя это тяжело. У меня тонкая психика.
– Ты же ручеёк, – напомнила я ему, – всё обежишь.
– Я не знаю, каким я выйду, – сказал он, глядя на руки.
– Не пугай нас, – попросила мама и тут же согнала меня с дивана с воплями, что я испачкала платье в этой дурацкой шерсти, и принялась стряхивать её с меня, больно ударяя по лопаткам.
Но видно было: она просто не хочет, чтобы папа думал дальше о том, что впереди может быть что-то плохое. Потому что она и сама этого боялась.
Я говорю
Мы попили чай, мама запихала в нас кучу пирожных и фруктов, перемыла всю посуду и прилегла с краешку кровати (не дивана! на нём шерсть!). Она задремала, а мы с папой, чтобы её не беспокоить, всё-таки уселись на этот дурацкий диван, и я начала говорить. Никогда в жизни я столько не говорила! Я выкладывала папе всю свою жизнь. Это был не крыжовник, который сыпался, это был грохочущий водопад. Я всё-всё ему рассказала, и про школу, и про Андрюху, и про Фокса с Алашей, и, конечно, про Кьяру.
Я говорила-говорила-говорила, совсем забыв, что в школе у меня кличка – Немая.
А папа, совсем как раньше, слушал меня и раскладывал всё по полочкам, наводя порядок в моей голове. Он словно прохаживался по моим мыслям с тряпкой и веником, выкидывал ненужное, протирал от пыли необходимое, сортировал, укладывал, прочищал.
– Мне так этого не хватало, – прошептала я в конце концов.
– Всё будет хорошо, – прошептал папа, обняв меня, – всё кончится.
Хотя до этого мы говорили во весь голос, когда начали шептаться, мама проснулась. И тогда я начала их смешить, рассказывая, какие словечки говорит Кьяра, как она танцует под музыку из мобильного телефона, а потом разошлась и показала пантомиму, как я укладываю её спать, и родители прямо тряслись от хохота. А потом в дверь постучали и сказали, что мне пора уходить.