отставая от Луниной. Перед глазами возникало осунувшееся продолговатое личико Славы с приподнятыми черными бровями в их последнее свидание. Как они тогда ничего не поняли с Катей, ни о чем не догадались!
Катя приезжала редко, но тогда в доме сразу становилось повеселее. Разговорит, успокоит, родная душа.
На исходе четвертой недели после исчезновения Славы Катя приехала домой утром, отработав ночную смену.
Аграфена Егоровна, как взглянула на нее, так и опустилась на стоявшую у печки табуретку. Сердце не выдержало, больно всколыхнулось в груди.
— Ох, вижу, неспроста ты, девонька… Ну, выкладывай!
— Не пугайся, бабушка, все хорошо, — поспешно заговорила Катя, расстегивая негнущимися от мороза пальцами пуговицы на шубе. — Привезла тебе письмо от Славы и от его комиссара. Верно мы думали: на фронте он. Воюет! Не мог наш Вячеслав быть дезертиром! Извиняться перед тобой за такой поклеп будут!
— Святые угодники, мать богородица! Читай, Катя, читай скорее или дай мне хоть взглянуть на Славочкино письмецо!
Трясущимися руками Аграфена Егоровна выхватила у внучки красноармейское письмо, сложенное треугольником, взглянула на адрес, узнала родной почерк, прижала к губам.
— Слезинушка моя горемычная, чище новорожденного месяца в небе, — это я с первой минуты знала, как милиционер пришел! Воюет голубчик мой, в аду эдаком, в холоде… — говорила Аграфена Егоровна и то целовала, то гладила письмо руками.
Несколько успокоившись, она принялась читать письмо внука.
«Здравствуй, Катя!
Пишу тебе, чтобы ты успокоила нашу милую, драгоценную бабушку. Я виноват перед вами, знаю — поступил жестоко, но иначе не мог. И раньше написать тоже не мог, пока у меня была неясность в моем положении. Сейчас у меня полный порядок, я автоматчик, имею законное право написать вам: с фронтовым приветом!
Желаю здоровья, благополучия. Простите меня.
Ваш брат и внук Слава».
Письмо от комиссара было совсем коротенькое; в нем сообщался номер полевой почты и говорилось о том, что предыдущее начальство поставлено в известность, где отныне защищает Родину Ермолов Вячеслав.
Аграфена Егоровна с внучкой обнялись. Они сидели на плоском бабкином сундуке-приданом и не могли наговориться. Аграфена Егоровна прослезилась, но тотчас улыбнулась, вытирая глаза концами головного платка. Коротенький широковатый нос ее с зазубринкой от оспы покраснел, над чем в другую минуту не преминула бы посмеяться Катя.
— Драгоценной меня величает, ласковый мой! Отпиши ты ему, Катя, прощение от меня. Чего уж там… Только бы живой вернулся, невредимый! И я сама писулю сочиню.
Неслышно отворилась дверь, на пороге появилась Валентина Степановна в накинутой на голову серой шали.
— Никак горюете горемычные? Я тоже из-за вашей беды исплакалась вся. Гриша сердится, говорит, хватит чужое горе оплакивать, гляди, свое накличешь! — простовато выбалтывала соседка, проходя в комнату и опуская на плечи шаль со своей светловолосой головы с наскоро заколотым щуплым пучочком.
Хозяйка дома выставила ей стул.
— Великая радость у нас, Степановна. Слава объявился. Напраслину на него возвели. На фронте он с автоматикой воюет!
— Батюшки, моложе Виктора!
— Да, Степановна, — продолжала Аграфена Егоровна, — и радость у нас в доме и тревога вместе. Ждать буду, надеяться, а ну как… если не дождусь? — мрачно заключила бабка и сама испугалась того, что сказала.
Глава 17
Валентина Степановна — простая душа — была полной противоположностью мужу, и Аграфена Егоровна, любя ее, не терпела в ней одного — унижения перед своим Гришей и во всем ему потакания. На эту тему между женщинами не затихал вечный спор. Впрочем, Валентина Степановна соглашалась, что ей не хватает характера поставить себя с мужем на одну доску, но и не очень жалела о том, знай твердя одно:
— Гриша хороший отец, человек с устоями…
— Дались тебе эти устои! Не устои, а домострой, Катя говорит, — ворчала бабка. — Беззащитная ты какая-то, Валентина, погляжу я на тебя, — прибавляла она сочувственно. — Сама работаешь, свой кусок ешь, не тебе мужа бояться.
Валентина Степановна, не дослушав, начинала всхлипывать и убегала на свою половину, — так с ней часто случалось в последнее время.
Аграфена Егоровна, понедоумевав, что это творится с бабенкой, — худа, как скелет, ходит — костями гремит, — приписывала все войне: устала, нервы сдали. И за своим горем забывала про странности соседки. А сегодня и Катя на нее внимание обратила.
— Что-то, тетя Валя, вы будто сама не своя? Неприятности какие?
— Ой, с чего это ты взяла, неприятности? Накося, придумают бог весть что… — высоким ненатуральным голосом начала оправдываться соседка, пятясь к двери. — Прийти к людям посидеть нельзя.
Аграфена Егоровна махнула рукой.
— Ладно, потом у нее допытаюсь, в чем дело. Должно быть, все из-за Гриши ее с устоями. Приедет домой, до полночи слышно ту да ту… Шпыняет по всей видимости, бедную… Давай, садись поешь, — обратилась она к внучке, смахивая фартуком с покрытого клеенкой стола.
— Мало посплетничала, мало, — встретил Григорий Петрович жену язвительной репликой, стоя у отодвинутого шкафа и подмечая испуганный взгляд жены, устремленный на то, что было в степе. — Ну, выкладывай, какие новости принесла сорока на хвосте?
— Гриша, опять? — спросила Валентина Степановна, не слушая слов мужа и продолжая смотреть на стену за шкафом.
— Что, опять? — огрызнулся он, напрягаясь и пыхтя от усилий поставить шкаф на место, который закрывал низенькую дверь в тайник.
— Нет, с меня хватит, я не выдержу! Вон и соседи уже замечают, — заговорила она, мечась по комнате и бесцельно хватаясь то за одну, то за другую вещь.
Григорий Петрович остановил жену, пихнул на диван, сам плюхнулся рядом и, буравя ее взглядом, заговорил:
— Не для себя стараюсь, понять пора. Вот не посчитаются с моей инвалидной рукой, возьмут на фронт, как жить тут без меня будете? Во что одевать, обувать парня? На какие шиши? На свое жалованье? Эдакий-то молодец и в потрепанных брючонках, в засаленном пиджаке? Матерью еще называешься! Твердокаменная ты, Валентина!
Жена молчала, зная, что лучше не дразнить мужа возражениями, не связываться с ним. К тому же его, вот такая неуемная, любовь к сыну обезоруживала ее, смягчала.
— Да, но зачем же чужое брать, ведь фронтовикам люди дарят, возможно, последнее отдают: белье теплое, одежду, — не удержалась, робко проговорила она. — Не надо бы, Гриша, нехорошо, совестно…
Сухое смуглое лицо Григория Петровича передернулось в нервном тике, но он пересилил себя, заговорил спокойно:
— Ох, и блаженная ты у меня, Валька! Не заболей у Вити глаза — и он бы был фронтовиком. Соображаешь, куда я клоню? Однако в комитете комсомола обязательно кому-то работать нужно, и здорово работать. Он и по ночам там на ногах… А тут с