– нет, сегодня, – он увидит её: только бы совсем надрызгался Алфёров».1 А в апогее
преображения, в ту же ночь перед встречей, Ганин предстаёт уже чуть ли не
героем с медальным профилем на барельефе из «бледно-голубого камня».
Чтобы подчеркнуть контраст между персонажами на пике их подлинного
самовыражения, они подробнейшим образом, как на театральной сцене, пока-зываются в ключевых, завершающих эпизодах ночной пирушки: Ганин специально возвращается в комнату, где сидит пьяный Алфёров, который снова, уж
в который раз, описывается в крайне неприглядном виде: «Ганин сел подле
него и долго глядел на его пьяную дремоту», а затем, поняв бесполезность попыток найти с ним какой-то контакт, «Ганин … пристально глянул Алфёрову в
лицо, – всё вобрал сразу: полуоткрытый, мокрый рот, бородку цвета навозца, мигающие водянистые глаза».2 Весь этот пассаж явно взывает и к читателю, чтобы он тоже «всё вобрал сразу», – да полно, какой же должна быть Машенька при таком-то муже? И улыбается ему так же, как когда-то Ганину?
Однако Ганин, как бы не видя, не чувствуя намёков и предостережений
автора, решительно ставит будильник Алфёрова на десять – нет, переставляет
на одиннадцать часов утра и отправляется на вокзал встречать Машеньку – к
поезду, прибывающему в 8.05. Много ли смотрит по сторонам человек, который несёт «чемоданы, как вёдра», после бессонной, с драматическими перипетиями ночи – с умирающим Подтягиным, с пьяным Алфёровым, – идя по зна-комому маршруту и к ясно намеченной цели: встретить первую и незабвенную
свою любовь? Но Ганин – не человек, а всего лишь персонаж, «раб на галере», послушный своему «антропоморфному божеству», и Набоков снова (как юному Лёвушке, как бродившему по улицам Берлина в гипнозе воспоминаний не-давнему Ганину), теперешнему, решительному и целеустремлённому герою
ниспосылает, для своих нужд, зрение художника и воображение поэта и философа. И по мере того, как «солнце постепенно поднималось выше и тени расходились по своим обычным местам, – точно так же, при этом трезвом свете, та жизнь воспоминаний, которой жил Ганин, становилась тем, чем она вправду
была, – далёким прошлым».1 Тонкими штрихами обозначает автор сопутству-ющую состоянию героя «прекрасную таинственность» окружающего его мира
1 Там же. С. 89.
2 Там же. С. 92.
1 Там же. С. 96.
67
– его утреннее, после ночи, возрождение, что, понятно, символизирует при-ближение нового этапа жизни Ганина: ещё видимый, в конце улицы, освещённый солнцем угол только что покинутого дома, неожиданное для глаза расположение рассветных теней… И Ганин «думал о том, что давно не чувствовал
себя таким здоровым, сильным, готовым на всякую борьбу. И то, что он всё
замечал с какой-то свежей любовью... – поясняет автор, – это и было тайным
поворотом, пробужденьем его».2
Поворот пока тайный; и пока что, сидя на той же скамейке в скверике у
вокзала, где он «ещё так недавно вспоминал тиф, усадьбу, предчувствие Машеньки», Ганин как будто бы по-прежнему пребывает в уверенности, что:
«Через час она приедет, её муж спит мёртвым сном, и он, Ганин, собирается её
встретить».3 Вот бы и встретил… Ведь он, по настойчивому определению автора, из породы людей, которым свойственно «добиваться, достигать, настигать»… Да, многое пережито героями за эти годы, и прошлое, скорее всего, не
вернуть… хотя, бывает, что и такое случается… Но дело уже не в этом. В тот
момент, когда Ганин, споив Алфёрова, лишил его возможности встретить Машеньку, он отрезал себе путь к отступлению: встретить её, безотносительно ко
всему последующему, он должен – это вопрос чести дворянина, благородного
человека. Неужели же автор сподобится толкнуть Ганина на совершеннейшее
бесчестие?!
Времени остаётся мало, поезд скоро прибывает, автору некогда, и он даёт
Ганину подсказку – сразу после слов «собирается её встретить», но с нового
абзаца: «Почему-то он вспомнил вдруг, как пошёл проститься с Людмилой, как выходил из её комнаты».1 Это для Ганина «почему-то» и «вдруг» – автор
же этот укол в подсознание готовил давно, вышеописанными безобразными, надуманными эпизодами и сопоставлениями Машеньки с Людмилой.
Разумеется, никаких прямых комментариев мы по этому поводу не
найдем. Зато – начинается здесь новый пассаж, с нового абзаца и почти до самого конца этой, последней страницы романа, долженствующий – посредством развёрнутой и впечатляющей ассоциации – срочно произвести катарсис, тайный поворот преобразующий в явный. «А за садиком строился дом. Он видел жёлтый, деревянный переплёт – скелет крыши, – кое-где уже заполненный
черепицей».2 Применив приём переключения внимания, автор далее подкреп-ляет его подробным, последовательным рассказом, наглядно и убедительно
подсказывающим герою перспективы его светлого будущего: «Работа, несмотря на ранний час, уже шла. На лёгком переплёте в утреннем небе синели
2 Там же. С. 96-97.
3 Там же. С. 97.
1 Там же.
2 Там же.
68
фигуры рабочих. Один двигался по самому хребту, легко и вольно, как будто
собирался улететь».3
Подсказки работают и ведут к заключительной каденции: «…этот жёлтый
блеск свежего дерева был живее самой живой мечты о минувшем. Ганин глядел на лёгкое небо, на сквозную крышу – и уже чувствовал с беспощадной ясностью, что роман его с Машенькой кончился навсегда. Он длился всего четыре дня, – эти четыре дня были, быть может, счастливейшей порой его жизни.
Но теперь он до конца исчерпал своё воспоминанье, до конца насытился им, и
образ Машеньки остался вместе с умирающим старым поэтом там, в доме теней, который сам уже стал воспоминаньем. И, кроме этого образа, другой Машеньки нет и