тяжёлый, с тяжёлым взглядом. Перед ним заискивали — он был похож на своего „Человека“, окружённого „Гостями“.
Однажды видел я там Скитальца — как бы живое удешевлённое издание Максима Горького: те же сапоги, блуза, ременный пояс, но на лице — незначительность, даже замечательная. Около часа ночи появлялся Л. М. Лопатин, и тогда как бы начинал бытие своё стол профессорский, тихий, скучный, с бутылкой „благоразумного Бордо“ и многими бутылками сельтерской. Журналисты смешивались с артистами, с писателями, с профессорами, семеня от столика к столику и стараясь показать, что они везде — свои люди.
Иногда вваливался Дорошевич, изображавший барина и европейца. Нюхая табак и всех хлопая по плечу, всем говоря „ты“, походкой Тараса Бульбы, лысый и сивоусый, прохаживался милый старик Гиляровский, стараясь придать свирепое выражение добрейшему своему лицу. Были ещё столы общественных деятелей. За ними порой появлялись именитые гости, члены Государственной Думы, приезжавшие из Петербурга, чтобы подобно былым гусарам,
…явиться, прогреметь,
Блеснуть, пленить и улететь.
За этими столиками говорилось, должно быть, столько же, сколько за всеми остальными вместе. Речи были предерзкие и чуть ли не революционные, но не надобно было пугаться их. Вновь говоря словами поэта,
Сначала эти заговоры
Между Лафитом и Клико,
Всё это были разговоры,
И не входила глубоко
В сердца мятежная наука.
Всё это было только скука —
Безделье молодых умов,
Забавы взрослых шалунов.
Часам к четырём ночи жизнь в столовой начинала замирать, но бурно ещё продолжалась в самой живой части Кружка — в карточных комнатах, о которых расскажу… заглянем в нижний этаж, туда, где узенький коридор ведёт мимо кассы в биллиардную. Здесь полумрак, освещены лишь зелёные плоскости биллиардов. Тихо, никого уже нет. В углу дремлет маркёр. М. П. Арцыбашев, автор „Санина“, один пощёлкивает шарами.
Помню, как сейчас. Я сижу между Толстым и Достоевским. Толстой ставит в банк три рубля, я открываю восьмёрку, он пододвигает мне карту и зелёную трёшницу. Я оставляю её в банке. „Карту“, — говорит Достоевский и тоже открывает восьмёрку. Тотчас, однако, он брезгливо приподымает трёшницу, держа её за угол кончиками ногтей, и цедит сквозь зубы:
Такую грязную бумажку я не приму.
Остолбенев, я не успеваю ему ответить, как Толстой вмешивается:
Эту бумажку я пустил.
Достоевский: В таком случае вы её и перемените.
Толстой: Даже не подумаю. Я её не сам делал.
Достоевский: Весьма вероятно. Но, может быть, вы сами её замуслили?
Разгорается ссора, во время которой Толстой грубит, а Достоевский язвит и нервничает, покрываясь красными пятнами.
Всё это — не ложь и не бред. Просто действие происходит в игорной зале Литературно-Художественного Кружка, в 1907 или 1908 году, и участвуют в нём не те самые Толстой и Достоевский, а их сыновья, впрочем — уже пожилые: Сергей Львович и Фёдор Фёдорович. Кончается всё тем, что окружающие, потеряв терпение, зовут дежурного директора, который решает спор в пользу Толстого. Достоевский встаёт и уходит. Игра продолжается.
Огромное помещение (особняк Востряковых на Большой Дмитровке, куда Кружок переехал, кажется, в 1904 году), большой штат служащих, литературные и исполнительные собрания, спектакли, ёлки, библиотека, благотворительная деятельность — всё это далеко не покрывалось членскими взносами, входной платой с гостей и доходами от буфета.
Как ни было это конфузно, Кружок жил и мог жить только картами — да не какими-нибудь невинными коммерческими играми, а „железкой“. Железка начиналась часов в десять вечера и продолжалась до семи утра, а некоторые периоды даже до часу следующего дня. После половины второго ночи за пребывание в игорной зале взимался прогрессивный налог, так называемый „штраф“, начинавшийся с 30 копеек и к пяти часам утра достигавший тридцати с чем-то рублей с персоны. Штрафами Кружок существовал и даже богател. Под конец располагал он значительным капиталом. Нельзя отрицать, что карточная сторона кружковской жизни преобладала над прочими.
Ежевечерне составлялось в среднем до десяти столов. За каждым сидело десять или двенадцать игроков, окружённых плотной стеной понтёров „со стороны“. В общем, за ночь через игорную залу проходило, должно быть, человек триста. Столы были серебряные, за которыми минимальная ставка была в один рубль, золотые, где счёт шёл на пятёрки и один стол — бумажный, со счётом на двадцатипятирублёвки.
За бумажными играли московские богачи, изредка — профессионалы. Тут игра шла тихо, сосредоточенно, почти без участия посторонних, „стоячих“ игроков. Шум и жизнь бурлили вокруг столов золотых и серебряных. Между столами важно расхаживал в зелёном фраке своём толстый, рыжий „карточник“ Василий. На обязанности его было — составлять столы, то есть записывать желающих играть и созывать их, когда соберётся достаточное количество, он же приносил и распечатывал карты (каждый вечер на каждый стол подавалось до десяти новых, нераспечатанных колод) и взимал за них плату, по два рубля с человека.
Проигравшись, можно было занять у него до завтра несколько сот рублей — под великою, но общеизвестною тайной от дирекции и под колоссальную „благодарность“. Его удалили, когда он уже был богатым человеком.
Игра была в общем мирная, патриархальная. Стычки, вроде вышеописанной случались редко. Когда случались — являлся из своего кабинета удивлённый и заспанный дежурный директор, который всё быстро улаживал. Надо заметить, что играли хоть и азартно, но для удовольствия, а не для денег, как вообще в России, где профессионалов, людей, живущих картами, было гораздо меньше, чем, например, сейчас в Западной Европе. Самый характер игры был несравненно более благородный, спортивный.
Шулеров было совсем мало. За всё время существования Кружка поймали там лишь одного человека с „накладкой“, да и тот был, в сущности, заблудший дурак, брат небезызвестного адвоката К. Из жалости к брату дело замяли, лишь на год запретив младшему К. вход в Кружок. Мальчишка оказался нахал: ровно в двенадцать часов ночи того дня, когда срок истекал, он явился в кружок с самым развязным видом.
Поймал его некий А. Я. Зайдеман, который при этом погорячился и дал К. пощёчину. За это и Зайдеману на какой-то срок запретили вход. Публика, по обыкновению всё путавшая, говорила, будто попался сам Зайдеман. Такие слухи очень волновали его, потому что, хоть и профессиональный игрок, он был человек исключительно порядочный, к тому же умный и добрый. Игра была его стихией. Иногда, в мёртвый сезон, ездил он за границу и дважды возвращался из Монте-Карло за казённый счёт: как известно, тем, кто много проиграл, в Монте-Карло