случае вы должны ответить за свои слова.
— А если я не желаю?
— Вы не желаете драться?
— Нет.
— В таком случае вас заставят.
— Кто?
— Господин Власьев.
— Каким образом?
— Он будет в праве поступить с вами, как с человеком, отказавшимся от вызова.
— То есть побить меня, горбатого? Но это ему не удастся. Я его не пущу к себе, а сам к нему тоже не поеду. Все, что он может сделать, — бранить меня за глаза, но это мне безразлично.
— В таком случае мы не знаем, что делать.
— Я вам посоветовать ничего не могу.
— Но согласитесь, что это выходит за пределы всяких условий порядочности.
— Может быть.
— Это ваше последнее слово?
— О нет! Если угодно, мы можем еще говорить.
— Нет, я разговаривать больше не желаю. С меня довольно, — сказал Тарусский, вставая.
Алтуфьев тоже встал.
— Нам остается только уехать, — обернулся к нему Тарусский, держа в левой руке шляпу, а правую положив в карман.
Алтуфьев поглядел на Рыбачевского. Тот сидел в кресле, скрестив коротенькие ножки.
Тарусский, не вынимая руки из кармана и не кивнув головой, направился к двери. Алтуфьев тоже молча направился за ним.
— Григорий Алексеевич! — окликнул его вслед Рыбачевский, но молодой человек не обернулся и твердо пошел за Тарусским.
— Ну, господин! — сказал тот, так что Рыбачевский мог слышать его, но, видимо, не стесняясь этим.
Они спустились по лестнице в прихожую. Старик-лакей ждал там Алтуфьева.
— Граф болен, — сказал он ему, — они лежат в постели. Они просили вас подождать.
— Подождать чего?
— У них в спальне приезжий, его сиятельство разговаривают с ним и приказали доложить вам — если угодно, подождать в библиотеке.
— А что с графом? — спросил Алтуфьев.
— Слабость. Они почувствовали себя дурно сегодня после обеда.
— Мне надо остаться, — сказал Алтуфьев Тарусскому.
— Здесь? — удивился тот.
— Да. Мне хочется видеть графа.
— И вы расскажете ему, каков господин — его приятель?
— Вероятно.
— Тогда оставайтесь. Что сказать о вас во Власьеве?
— Все равно, сегодня уже поздно возвращаться туда. Скажите, что завтра буду…
— Хорошо. Так до свиданья!
— До свиданья!
Тарусский уехал, а Алтуфьев прошел в библиотеку, погруженную уже в глубокие вечерние сумерки.
Старик-лакей принес зажженную масляную лампу и неслышно поставил ее на стол. Стол резко осветился. Григорий Алексеевич поискал глазами среди лежавших альбомов и папок ту, в которой были знакомые ему уже таблицы, и не нашел ее. Тогда он взял альбом с видами Рейна и стал просматривать его.
Когда внесут зажженную лампу под абажуром и она всем своим светом ударит в круг, остальная часть комнаты станет темнее, чем прежде; но бывает, что эта темнота словно оживет и зашевелится — без звука, без ясного для глаза образа. В углах сгустится мрак, стены отойдут, их заменит неопределенное пространство, и в этом пространстве легко явиться всему, о чем подскажет воображение.
Алтуфьев вглядывался в темноту, как бы прислушиваясь к ней, и укоризненно посматривал на лампу. Приличнее всего было бы явиться маленькому духу, гному; только Алтуфьев не знал, какому — доброму или злому? Однако это быстро выяснилось — гном явился, горбатый, неприятный и злой.
Неслышно скользя мягкими подошвами по паркету, он приблизился к столу и вошел в освещенный лампой круг. Это был не гном, а Рыбачевский.
Алтуфьев узнал и отвернулся.
— Вы не хотите разговаривать со мной? — сказал Рыбачевский по-французски. — Но мне все-таки нужно говорить с вами, и я пришел.
Насколько был неприятен его голос, запинавшийся при русской речи, настолько легко и свободно слушался его французский язык, на котором он говорил, не ища выражений, плавно, красиво и без ошибок.
— Вы можете не отвечать мне, но выслушать меня все-таки выслушаете. Теперь, когда я беседую с вами не как с секундантом Власьева, я могу сказать вам, что он совершенно прав: он действовал тогда у меня в имении вполне безупречно и совершенно так, как, вероятно, рассказал вам.
— А ваше письмо? — не выдержал Алтуфьев и обернулся.
— А мое письмо — чистейшая выдумка. Да! Да! Чтобы оскорбить его…
— Зачем же оскорбить?
— По-вашему, лучше было поставить под пули этих живых молодых людей, Веретенникова и барона, которые сами не знают, что делают?
— Но разве этим вы помешали?
— Дуэль, не состоявшаяся на другой день после вызова, редко когда не заминается так или иначе. Обойдется и на этот раз.
— Весьма возможно! Но все-таки не понимаю, зачем же оскорблять тогда?
— Ведь вот и вы оскорбили меня, не хотели со мной разговаривать. Все это условно.
— Значит, вы хотите доказать мне, что действовали с благой целью, не обращая внимания на средства?
— А мои средства, по-вашему, нехороши?
— Да, если вы не придерживаетесь правила, что цель может оправдать их.
— Вы же придерживаетесь обратного: что средства оправдывают цель?
— Откуда вы видите это? — воскликнул Алтуфьев. — Мое мнение таково, что цель и средства должны быть благородны.
— И, значит, хороши?
— Значит, и хороши.
— Молодой человек, я живу на свете почти втрое больше вас. Давайте, разберем не торопясь; времени у нас довольно, граф, наверно, долго еще продержит у себя Овинского. Разберемте не торопясь то, что мы знаем друг о друге. Я знаю, например, что, после того как Веретенников сказал, в сущности, какой-то вздор вашему приятелю, последнему сейчас же захотелось убить его или самому быть убитым. Вы взялись за это дело и самым добросовестным образом довели бы его до конца. Вы действовали бы благородно, ваши средства были бы прекрасны, но цель, простите, я не могу одобрить цель: убить человека зря, среди бела дня, при свидетелях, на отмеренном ими расстоянии — может быть, это и благородно, но нехорошо!
— Ну а вы? — возразил Алтуфьев. — Если вы признаете правдой все, что рассказывает Власьев, то, как ни толкуйте смысл ваших действий, оправдывать их нельзя.
— А что я сделал дурного?
— Вы хотели опоить в вине ни в чем неповинного человека.
— Опоить снотворным, но только снотворным, чтобы дать моему гостю возможность скрыться.
— А затем хотели этого гостя выдать.
— Но не выдал! От слова до дела далеко. Я знал, что мне легче будет дать возможность бежать Овинскому, если я сделаю вид, что я заодно с офицером.
— И, когда этот офицер вызвал на честный поединок Овинского, вы ничего не передали тому.
— Опять вы о честном поединке! Опять, по-вашему, было бы лучше, чтобы один из них остался мертвым. А я их обоих отпустил живыми! Вы станете упрекать меня за это?
— Но позвольте! Так все можно оправдать, — сказал Алтуфьев, — и даже, пожалуй, ваше поведение относительно невестки.
— О котором вы