какую, до бунта: «Не хочу, не поеду!» Василий Гаврилович глядит с укором: «Он тебе отец». И еще: «Ты за моим отцом ухаживала, теперь я буду за твоим». Он не говорил этого, но я его всегда без слов понимала. Он считал себя в долгу передо мной. Решил, что настал час, когда может и обязан этот моральный долг выплатить.
Противилась я всеми силами. Убеждала, что люди мы совсем разные, отец фанатично религиозен, нам и говорить будет не о чем. А если заговорим, всякий раз будет спор, ссора. Цеплялась за довод: «Ты ведь ярый безбожник, сколько лекций прочел, в каких диспутах участвовал. Разве устоишь, чтобы не связаться с ним!» Черемухин дает зарок: «О религии никогда ни звука...»
Я о самом немыслимом: «Как с Шишовкой расстанемся? С Битюгом, с лесами, лугами, озерами? С многолетними друзьями, с Матреной Федоровной, со всей колхозной и школьной семьей? Чем дышать будем?» Он молчит, брови пуще супит, глаза отводит. Во мне робко трепыхается надежда: кажется, убедила.
Но вот пришел однажды черный как дуб, морозом убитый. «Я дом продал! Укладывай необходимое», — и рухнул на стул, обессиленный. Назавтра и он, и я слабость свою преодолели. Если отрублено, тянуть нечего. В неделю собрались. Новым хозяевам вещи некоторые оставили, в сарае — уголь, в погребе — картошку, кадки с соленьями, весь зимний припас. Ульи — их было два — продали. Библиотеку подарили близким друзьям: много математической литературы, методической, всю беллетристику. С собой взяли только избранное Блока.
Матрена Федоровна была в это время в отъезде, далеко где-то. Я до последнего дня ждала: «Хоть бы вернулась. Не пустила бы, и точка». Ее слово могло его характер переломить. Остальные окружающие растерялись, никто не понимал: почему, зачем, куда? В первых числах февраля шестьдесят второго года мы уехали.
...В Мелитополе Василий Гаврилович первым делом купил книгу Сабанеева «Жизнь и ловля пресноводных рыб». Эта книга стала ему вместо всей живой природы. Письма он писал своему частому спутнику по рыбалке Дмитрию Николаевичу Тринееву. Напишет и тяжело вздохнет. А я вспоминаю, как они с Тушинского озера карасей в лапоть величиной носили.
Матрене Федоровне мы, без вины виноватые, не писали...
С отцом своим, Николаем Васильевичем, я до этого двадцать три года не виделась. Ему было теперь восемьдесят два. Василия Гавриловича я легонько в сторону оттерла: пусть беседует со своим Сабанеевым.
Принялась обслуживать отца. Василий Гаврилович молчит и молчит. А утром я проснусь, взгляну ему в лицо — у него на щеках бороздки. Это его немые слезы высохли. Думаю с тоской: не вынесет он... А у отца ведь и младше нас есть дети.
Только на два месяца хватило меня. Говорю отцу: «Учти, это не Василия Гавриловича, это мое твердое решение — мы возвращаемся домой!» Отец заныл: «Где у вас дом? К чему поедете, к разбитому корыту?..»
Я была непреклонна. Вызвала из Бердянска брата. Он понял меня, обещал сам позаботиться об отце. Помог нам собраться, проводил, и десятого апреля мы двинулись в обратный путь.
Приехали в Бобров ранним утром, сошли с поезда. Оба плачем. Впору целовать землю.
Поднялись мы с узелочками на гору (вещи малой скоростью еще тянутся), ждем какой-нибудь попутный транспорт. И вот как тут был — Николай Александрович Баландин, парторг шишовского колхоза. Посадил нас в машину — и назад, в Бобров, к нашей общей знакомой, Золотаревой. В тот день и Матрена Федоровна была в городе. Баландин за ней метнулся.
Вошла радостная, шутит: «А, воротились, отходники? Будете знать, как, не спросив председателя, из колхоза бегать! Дальше уже серьезно, с дочерней заботой: — Поживите здесь денька три, я вам квартиру приготовлю и пришлю машину».
Так все и сделалось. Квартира была у колхоза резервная, кажется для ветфельдшера, но его только к середине лета ждали. Огород нам выделили, чтобы сразу руки занять.
Дом наш старый, когда мы уезжали, купила доярка, тезка моя и бывшая ученица. Теперь слышу на улице разговор: «Валь! Вы еще к дому не привыкли, уступите его обратно Черемухиным». Валентина отвечает: «Что ж, пусть скажут, мы выедем...» Я обрадовалась, Василий Гаврилович не захотел. И вещи не велел брать, какие оставили, — медогонку, ларь.
В Мелитополе мы жили на две свои пенсии, деньги за проданный дом лежали на сберкнижке. Вот они и пригодились. Двадцать пятого июля купили мы полдома у столяра Болычева: он в Полтаву на завод уезжал. Другая половина дома — его сестры Марии Ивановны.
Да-да, это она и приметила, как к Василию Гавриловичу мужики за советом шли. И знаете, какие мудрые слова сказала: «Он не только в школе был учителем, он всех округ себя учил жить правильно». Это уже после его смерти у нас разговор был.
Учитель жизни. Для многих он таким и остался в сердце и в памяти.
Может, я одна только знаю, как сам он страдал от своих собственных неправильностей. Томился, что сыну ласки сердечной недодал. И о лишней горячности, и о том, что одним взмахом порушил нашу жизнь, а жертва оказалась напрасной. Бремя, которое хотел взвалить на себя, было не по силам ни ему, ни мне.
Дом наш новый на самом крутом взгорье Шишовки. Василий Гаврилович говорил — как кордон. Это высокая похвала. Опять мы с природой слились: река у ног, лес до самого горизонта. Люди вокруг близкие, со своими колхозными, житейскими заботами.
Постепенно любимые книги удалось купить: Бунина, Льва Толстого, Есенина. Много читали друг другу вслух. Сцены охоты из «Войны и мира» несчетное число раз...
Последние годы были просветленными.
МОЙ ДЯДЯ ВАНЯ
Повесть
БАБУШКИН САД
Моя бабушка со стороны матери, Дарья Петровна Воронова, была домовладелица. На горбатой, поросшей травой, в то время окраинной улице Воронежа она имела каменный дом на высоком фундаменте, с полуподвальным этажом.
Во дворе стояли два принадлежавших ей же деревянных флигеля. Двор, как и улица, был с сильным уклоном, поэтому меньший флигелек, построенный на самой круче, был с одной стороны приподнят на столбах. Мальчишки называли его свайной хижиной индейцев, мы, девочки, — избушкой на курьих ножках, а бабушка — попросту курятником. Там и впрямь жили в подполье куры. Другой флигель был донизу обшит тесом и выкрашен в темно-вишневый цвет; его и дети и взрослые почтительно звали Красным домом.
К Красному дому примыкал расположенный на трех террасках и заканчивающийся обрывом очень маленький сад. Сейчас его, пожалуй, назвали бы коллекционным, потому что почти все главные деревья были