скажем так, женской судьбы, хоть и имеет сейчас временную, как я надеюсь, форму сожительства, в одном отношении точно пошло вам на пользу, – О. Николай посмотрел Тане в лицо, чего она каждый раз ждала и не дожидалась, – У вас появились понятные грехи»
*
Говоря, что не бывала за границей, Таня справедливо отпускала два давних «отдыха» с бабушкой на анатолийском побережье. Предстоящее открытие уже проникло в нее и, как болезнь, крутило изнутри: Таня то пускалась смаковать неминуемые радости, то взглядом мучимого животного просила об избавлении, вздыхала, бормотала: «Если ты считаешь нужным…». Накануне отлета Таня предъявила пустой чемодан, уверяя, что вещей у нее почти нет и брать нечего, а на следующий день, за час до выхода из дому, когда внизу ждало такси, Юрию явилась беженка в окружении скарба, распределенного между чемоданом, рюкзаком и кожаной индийской сумкой. Ему оставалось лишь подхватить рюкзак и, по возможности щадя, вытолкать Таню из квартиры.
В аэропорту он увидел, что она взяла почитать: «Мандельштам и Талмуд» (подачка ему, а как же иначе?) и рассказы Казакова, что заинтриговало; но на вопрос о причине выбора Таня отвечала невнятно.
Юрий загодя составил, как он это назвал, «программу глазения», а Таня ее подправила. Они поселились почти на окраине, в отеле средней руки, напоминающем снаружи питерский доходный дом, отремонтированный тщательно и безлюбовно. На метро добирались в центр, к Хофбургу, Музейному кварталу с вожделенным Шиле, собору св. Стефана, часам «Анкер», дому Вагнера и кафе «Моцарт». Тане не понравились сады Бурггартен – слишком открытое место, печет, слишком много роз, шумно от людей и фонтанов; та же история с Бельведером и Шёнбрунном. В парках Таня искала уединения, вечерний променад по Грабен не развеивал, а угнетал ее, любимая Юрием нежная скука тяготила. О том же, насколько был ей несносен уютный галдеж посетителей кафе, свидетельствовали Танины мутно-высокопарные, а ля «Степной волк» обличения мещанства. А у Юрия голова шла кругом от музейных залов, которыми Таня не могла насытиться. Его терзал собственный просчет, Тане испортивший Европу, а ему – не испробованное в молодости наслаждение бездельной любовью.
Только искусство и пирожные примиряли Таню с genius loci, от всего остального спасал Либман; он не подпускал к ней мещанскую кутерьму, создавая защитный вакуум и тут же наполняя его собой. В Либмана Таня уходила, стоило лишь ей оказаться наедине с Веной и с Юрием.
Они вышли из Музея Леопольда, где впитали Шиле до капельки, и Юрий сказал, что ему претит эстетика уродства. Танино пожатие плечами он расценил как сигнал об обиде и оговорился, что, конечно, та или эстетика не на пустом месте вылезает, в культуре действуют законы детерминизма…
«Я бы назвала это эстетикой горя», – выслушав, сказала Таня.
«Не вижу ничего горестного. Что такого трагического случилось в жизни Шиле? Немножко бедности выпало нам всем, а для художника это вообще тьфу. Нет, объясни мне, в чем горе?»
«Не знаю, только когда я смотрю на его рисунки, я вижу… нищету, – Таня произнесла это слово трепетно, – Нищету не столько его собственную, сколько просто нищету…»
«Просто упоенное копание в грязи»
«Ты не понимаешь… – она прищелкнула языком, – Ты не понимаешь, когда человеку хочется копаться в грязи»
Эта поза скорбной многоопытности задела его.
«Ну, где уж мне понять сирых, убогих, униженных и оскорбленных! Знаешь, я вообще-то тоже всю жизнь не просвистал скворцом и не заел ореховым пирогом!»
«Кстати, зайдем в кондитерскую, купим чего-нибудь на вечер? И заедим неаппетитного Шиле. Юра, я понимаю: ты человек… не слишком вместительный…»
«Для взбитых сливок и экспрессионизма»
За все время в Вене они только два раза были вдвоем. Они спали на разных кроватях, через тумбочку. Юрия изводила привязавшаяся последний год бессонница, но он не вставал, чтобы упаси Бог не разбудить. Повернувшись набок, он глядел на спящую Таню, и порой та вдруг открывала глаза и лежала так минут пять, уставившись в потолок, прежде чем, отвернуться к окну и вновь задышать сном.
В день возвращения Юрий предложил «попрощаться» с кафе «Моцарт», Тане особо полюбившемся. Потом они шли по Грабен, взявшись за руки. Юрию нравилось ходить с Таней рука об руку: ему словно выплачивали дивиденды от сил, вложенных в юность. Таня задержалась у витрины, обставленной подушками в гобеленовых наволочках с изображениями щенят разных пород. Не отпуская пальцы Юрия, она разглядывала подушки со смущенной и какой-то потусторонней ласковостью, с какой бездетный мужчина может глядеть на младенца друзей, с какой смотрят на то, чем не хотят владеть.
«Нет, они, конечно, нужны, – сказала Таня, улыбнувшись, – Они делают жизнь доброй»
Юрий хотел спросить, о чем идет речь: о щенятах или наволочках, но что-то подсказало ему промолчать.
Они гуляли на память молча. Миновали собор св. Стефана, который одинаково не нравился обоим; прогулка сама безропотно осеклась, упершись в светофор (далее метро и пешком до гостиницы, где посреди номера жмутся друг к другу два рюкзака). Юрий вспомнил, как был нагнан у светофора, и слегка толкнул Таню локтем, уверенный, что посылает мгновенный импульс. Таня взглянула на него, сообщнически улыбающегося, с рассеянным недовольством. Тут красный и закоченевший стоймя человечек в шляпе сменился своим зеленым, раздольно шагнувшим братом; все тоже сделали шаг вперед, но Таня обхватила Юрия, удерживая на месте.
«Славный зеленый человечек! – она вскинула руку к светофору, – Такой коротенький, а деловитый, в шляпе, и как широко шагнул, почти сел на шпагат! Как он уверенно шагает! И кажется, он грозит пальчиком кому-то впереди!…»
Юрий попробовал тронуться вместе с нею, прямо в ее объятиях, но Таня стояла как вкопанная.
«Как думаешь, кто бы сумел написать стихотворение об этом человечке, о таком человечке, потерявшемся в лесу, потому что он был под цвет леса? И перестал себя различать! А? Кто бы сумел?! Мандельштам?!…»
Она вжалась лицом ему в грудь, вдруг с силой оттолкнулась и галопом перелетела через две полосы проезжей части, уже на «красный».
Юрий догнал ее через полквартала, резко остановившуюся и стоящую, свесив руки по швам.
Он взял рюкзаки свой и Танин и ждал за порогом, пока она в накинутой ей на плечи ветровке стояла ровно там, где только что стояли их вещи, повернутая к мерцающему солнцем сквозь шторы балкону. И в отеле, и в аэропорту, куда их доставило такси вместо туристского автобуса, Юрий вынужден был периодически останавливаться и ждать, когда Таня вдруг застывала женой Лота. В тот день она больше не произнесла ни слова.
Юрий раздел ее, одел в пижаму и уложил. Спать