Ознакомительная версия. Доступно 8 страниц из 37
— Человек этот прав, — пожимал он плечами. — Я действительно стал мертвецом, я совсем перестал слышать…
С каждым днем пребывания в Москве самочувствие Блока ухудшалось.
Не улучшали его состояния и не слишком удачные хлопоты, связанные с выездом за границу.
Поэт занимал должность заместителя председателя литературного отдела Народного комиссариата просвещения, однако даже это не могло ему помочь. В Москве Блок лично передал Луначарскому письмо от Максима Горького:
«Дорогой Анатолий Васильевич!
У Александра Александровича Блока — цинга, кроме того, последнее время он находится в таком повышенно нервозном состоянии, что врачи и близкие его боятся возникновения серьезной психической болезни. А также участились припадки астмы, которой Блок страдает давно уже.
Поэтому не можете ли Вы похлопотать для Блока — в спешном порядке — выезд в Финляндию, где я мог бы помочь ему устроиться в одной из лучших санаторий?
Сделайте все, возможное для Вас, очень прошу!
Жму руку. А. Пешков».
Луначарский обещал помочь, однако дело встало. Как объяснил поэту в доверительном разговоре сам народный комиссар просвещения, вследствие участившихся случаев невозвращения из-за границы в Советскую Россию деятелей культуры разрешение этой проблемы было передано в ведение Особого отдела ВЧК. Ситуация осложнялась еще и тем, что целый ряд музыкантов, артистов, писателей и поэтов успели вывезти за границу с собой также членов семьи, а затем прямо встали на путь клеветы против РСФСР и антисоветской пропаганды, заняв откровенно враждебную позицию. В качестве примера называли композитора Рахманинова, профессора Левинсона, поэта Бальмонта…
Поэтому в настоящий момент на обсуждении стоял вопрос о возможности в принципе не выпускать семьи граждан Советской России вместе с теми, кто все-таки получит разрешение на выезд за рубеж. Наркому просвещения планировалось выделить квоту на временный выезд за границу представителей всех видов искусства — пять лиц сроком не свыше, чем на четыре месяца, по согласованию с Иностранной секцией Особого отдела ВЧК и секретариатом ЦК. После возвращения каждого из этих пяти лиц нарком просвещения будет иметь право посылать в очередь другое лицо, стоящее в списке кандидатов. Нарушение слова и уход за границу навсегда автоматически закупорит соответственную очередь…
Предполагалось, что при таком порядке большевики смогут рассчитывать на известную круговую поруку и даже запрашивать соответственные особо заинтересованные в подобного рода отъезде коллективы о том, желают ли они, допустим, рискнуть отправить за границу такого-то или такую-то.
…Когда Александр Блок на этот раз вернулся из Москвы, Любовь Дмитриевна встречала его на вокзале, одолжив у знакомого лошадь с повозкой. Она увидела мужа в окне вагона — и, судя по его улыбке и настроению, решила, что очередная поездка в столицу прошла удачно. Ноги у поэта побаливали, но не очень, так что по перрону они шли под руку, и Блок даже не давал жене нести чемодан, пока его не взял носильщик. День был хороший, весенний, по дороге домой они ехали и разговаривали о всяких милых пустяках — вдоль Невы, Мойки, Пряжки, мимо корпусов Франко-русского завода…
Однако уже во вторник, семнадцатого мая, у поэта поднялась температура, началась ломота во всем теле, и особенно в руках и ногах. Пришел добрый доктор Александр Георгиевич, живший в этом же доме, в соседней квартире, и наблюдавший семейство Блоков второй год подряд. Больной пожаловался ему на плохой сон по ночам, на испарину и отсутствие чувства отдыха утром, на тяжелые сны и кошмары, однако более обстоятельный разговор между врачом и Любовью Дмитриевной состоялся, когда она вышла его проводить. Любовь Дмитриевну беспокоило состояние психики мужа. Доктор также выражал опасения на этот счет, хотя уловить явных нарушений было нельзя, — но, по их общему мнению, всегдашнее эмоциональное состояние Блока уже представляло собой серьезное отклонение от нормы. По словам Любови Дмитриевны, ее мужу и раньше были свойственны резкие перемены настроения — от детского, беззаботного веселья к мрачному, удрученному пессимизму, от нежелания сопротивляться ничему плохому до вспышек раздражения, с битьем и посуды и поломкой мебели. После таких приступов он начинал испуганно всхлипывать, хватался за голову, говорил: «Что же это со мной? Ты же видишь!..».
В такие минуты, как бы он ни обидел жену перед этим, Блок сейчас же становился для нее ребенком, и она испытывала чувство вины за то, что только сейчас говорила с ним, как со взрослым, чего-то ждала и требовала, как от взрослого. Сердце ее разрывалось на части. Любовь Дмитриевна бросалась к мужу — и он так же по-детски быстро поддавался ее успокаивающим, защищающим рукам, ласкам, словам… Но потом снова возвращались мрачность, пессимизм, нежелание улучшения и страшная раздражительность, отвращение ко всему — к стенам, картинам, вещам, к жене. Как-то утром, вскоре после весенней поездки в Москву, Александр Блок встал и долго не ложился снова — сидел в кресле у круглого столика, около печки. Любовь Дмитриевна попыталась уговорить его опять лечь, говорила, что ноги отекут, однако он отчего-то устроил истерику с криками и слезами: «Да что ты с пустяками! Что ноги, когда мне сны страшные снятся, видения страшные, если начинаю засыпать…».
При этом он хватал со стола и бросал на пол все, что там было, — в том числ, большую голубую кустарную вазу, которую ему подарила жена и которую он прежде любил. Не пожалел он и свое маленькое карманное зеркало, в которое всегда смотрелся во время бритья и когда на ночь мазал губы гигиенической помадой, или лицо — борным вазелином.
Зеркало разбилось вдребезги.
Вообще же у Блока в начале болезни возникла потребность все бить и ломать. Он разломал несколько стульев, побил посуду — а однажды даже расколотил кочергой стоявшего на шкафу в его комнате Аполлона, отвечая на все вопросы: «А я хотел посмотреть, на сколько кусков распадется эта грязная рожа».
Очевидно, процесс разрушения и вандализма его неким странным образом успокаивал…
Голова закружилась от слабости. Однако прежде чем опять улечься на кушетку, Александр Блок открыл ящик книжного шкафа, в котором хранились архивы, и достал синюю папку. Сверху в ней, для придания содержимому невинного вида, была помещена его собственная, отпечатанная еще в старой орфографии брошюра «О любви, поэзии и государственной службе» и еще несколько рукописных драматических отрывков. И только потом шли документы, полученные от вдовы Степана Белецкого.
Вот, к примеру, письмо на немецком языке — без конверта и без указания адресата, — подписанное неким Парвусом. В письме шла речь о том, какие именно условия ставит германский Генеральный штаб перед русскими большевиками в обмен на перечисление последним денежных средств. И короткий ответ от руки, из которого следует, что некто В. Ильин принимает эти условия почти безоговорочно.
А вот фотографические копии полицейского дела о задержании в августе 1914-го на территории Польши по подозрению в шпионаже русского подданного Владимира Ульянова. Судя по документам, его арестовали по доносу местной жительницы, которая сообщала, будто на дачу съезжаются русские, иногда сразу несколько человек, и о чем-то совещаются. Ей также показалось, что господин Ульянов снимает планы местности, фотографирует дороги и т. п. Староста деревни дополнил донос показаниями о том, что на имя этого иностранца постоянно приходили из России почтовые переводы на «значительные суммы денег». При обыске, протокол которого также имелся, кроме тетрадок со статистическими данными по сравнению австро-венгерской и германской экономик, в доме русского подданного нашли также браунинг, на ношение которого не имелось разрешения. Завершал эти материалы достаточно странный рапорт начальника тюрьмы в польском городке Новый Тарг, из которого следовало, что после одиннадцати дней содержания под стражей обвиняемый в шпионаже господин Ульянов был отпущен «по распоряжению военных властей».
Ознакомительная версия. Доступно 8 страниц из 37