— Да всё об том же, — ответил Иван Ряполовский, — как нам привечать сего праведника, из чрева кита вышедшего.
— Моё мнение твёрдо, — заявил вдруг Семён. — Каков бы ни был Василий, лучше он Шемяки или таков же, но он — законный государь Московский, ему присягали на верность, от него кормились и дары получали. А посему, коли скажет Иона идти на поклон в Переславль к Шемяке, не пойдём, а будем воевать и в Углич явимся спасать Василия Васильевича. Однако все мы хорошо знаем Иону, и не думаю я, что он способен на такое предательство. Господь его остановит.
— А если ему Шемяка митрополию отдал, тогда как? — заметил Ощера. — Василий-то ему только обещал митрополичий сан, а которая шуба лишь обещана, та ещё не греет.
— Всё равно после Пасхи пойдём крушить Юрьевичей! — наливая себе ещё квасу, грозно произнёс нижегородский воевода.
Тут вдруг Семён вспомнил о молодой черемисянке, с которой познакомился две недели тому назад и о которой уже возмечтал, что как только окончится Великий пост, надо будет её охмурить. Вдова, лет двадцати, не больше. Совсем недавно замуж вышла, а муж пьяный в Волге утоп. Приехала с отцом в Муром на заработки. Красивая — волосы пышные, рыжие, глаза светло-серые, а имя такое, что ночью, обнимая, приятно шептать будет ей в ухо: Очалше. Грех, конечно, в Юрьеве у Семёна осталась жена с двумя детьми, хворая после третьих родов. Но зачем она всё девочек рожает? Ведь и третья, мертворождённая, тоже девочка была. И почему-то чувствовал Семён, что уже не любит жену свою, все дни последние думая о черемисянке Очалше. И постился как никогда строго, и вот даже сейчас не позволяет себе прикоснуться к квасу, желая чистым встретить Причастие Чистого четверга, а всё равно о рыжеволосой красавице некрещёной мечтает. Наваждение! Может быть, она ведьма? Муромскому протоиерею Агафону он уже исповедовался. Тот сказал: «Да не осквернись». Но как-то уж очень неуверенно и неубедительно. Хорошо бы ещё праведному епископу Ионе чистосердечно во всём покаяться. Что он скажет? Даже и хорошо, что он идёт сюда, в Муром.
Семён погрузился в свои мысли. Он то начинал мечтать о красавице Очалше, то каяться и думать об исповеди у епископа Ионы и не замечал дальнейшего спора, лишь изредка принимая во внимание те или иные сильные высказывания и вставляя свои малозначительные вставки. Тем временем совет так и не пришёл к твёрдому и окончательному решению, и всё завершилось тем, что из храма Рождества Богородицы явился псаломщик со словами:
— Отец Агафон волнуется, почему вас нету.
— Аллилуйю спели? — спросил Иван Ряполовский.
— Давно уже! — махнул рукой псаломщик. — И «Егда славные ученицы...» пропето, литургия началась. Просим!
— Ну что ж, надо идти, — допивая квасок, молвил нижегородский воевода Драница.
Глава третья ЧУДОТВОРЕЦВ это достопамятное утро 14 апреля 6954 года[1] в сторону града Мурома и впрямь шёл пешком знаменитый целитель и чудотворец, рязанский епископ Иона. За ним ехала повозка, запряжённая парой лошадей и управляемая слугой Петром, а также небольшой отряд охраны — шестеро лучших ратников Димитрия Юрьевича Шемяки, щеголевато одетых, на красивых гнедых и бурых рысаках. Слева и справа от семидесятилетнего праведника шли двое молодых монахов — недавно постриженный Фома и пока ещё рясофорный Геннадий. Подошвы грубых юхтевых сапог звенели на скрипучем морозном снегу, и настроение у всех троих было отменное.
— Овсы этим летом будут изрядные, — заметил бодрый старец. — На Филипповках постных овсяных оладушек наедимся.
— Только бы война не расплескалась пуще прежнего, — вздохнул Геннадий.
— Не расплещется, — ответил Иона. — Не вижу войны ни летом, ни осенью. Тихо будет.
— Ну, дай-то Бог, — улыбнулся Фома. Ему хотелось ещё что-то сказать, но радость жизни и молодости столь сильно переполняла его, что слова все куда-то улетучились.
— Святой отец, а я вот всё хотел спросить про рога... — начал было Геннадий, но Иона перебил его сердито:
— Сколько раз говорю: не называйте меня никаким таким святым отцом. Просто батюшкой!
— Простите, батюшко, — смутился послушник. — Так это, про рога-то...
— А что рога, — хитро усмехнулся епископ. — Может, они и впрямь растут у злодея.
— А разве не точно, что растут? — удивился Геннадий.
— Ну, как сказать?.. С того самого дня, как Шемяка подло обезглазил Василья, у него начались головные боли в двух местах — справа и слева от темечка. Я ему возьми да и скажи: мол, рога. Он испугался: «Как рога?» «Атак, — говорю, — кто крестолобзание нарушает, у того, случается, бесовы рожки и прорезываются». Другой бы, глядишь, и не поверил, а Шемяка хоть и подл, но иной раз бывает простодушен. Видит, свербёж в башке не прекращается, внял моим угрозам, потому и послал меня в Муром за Васильчатами. Хотя, кто ведает, глядишь — по моему слову у него и впрямь рога начнутся.
— Возможно ли такое? — спросил Фома.
— В мире ничего невозможного нет, — ответил Иона. — Случается, что и свинья венчается, да никто того не видал.
— Я всё же рогами сильно любопытствуюсь, — гнул своё Геннадий. — Бывало ли такое, чтоб у живого человека выросли? Говорят, будто Карп-стригольник во Пескове у какого-то иерея власы ровнял и обнаружил у него на темени махонькие копылки, едва-едва прорезавшиеся. И оттого, мол, поднялась в нём смута на всё духовенство. Так ли это?
— Того не ведаю, — пожал плечами епископ. — Я в тот год только-только народился, когда песковичи Карпа и дружка его Никитку толпой разорвали. А что до тамошних иереев, то положа руку на сердце они тогда в Пескове сильно развратились и без большой мзды ничего делать не хотели.
— Значит, что же, стригольники за правду пострадали? — спросил Фома с удивлением.
— Вовсе нет, — возразил Иона, — поделом им, окаянным. Была бы их правда, когда б они от немца корысти не имели.
— От немца? — вскинул брови Фома.
— А то! Всякая ересь на Руси либо от жида, либо от немца. Страшно поперёк глотки им наша вера истинная. Как только появляются честные смутьяны, наподобие того же Карпа, немец тут как тут. И глядишь, получается, что начинает смутьян с заслуженного обвинения на попов-мздоимцев, а кончает напраслиной на всю Церковь Православную. Хочет больной зуб выдрать, а вместе с зубом и голову отрывает. Полагаю, у того иерея никакие не копылки, а обыкновенные желваки, какие, случается, повсюду на теле могут вырасти. Карп же давно вкупе с Никитой-дьяконом сотрапезно против духовенства речи вёл, вот и померещилось ему, что у иерея рожки растут. И — пошло-поехало! Сначала беспорядки церковные обличать стали, а потом, подучаемые немцами, они и вовсе всю иерархию отвергли. Коготок увяз — всей птичке пропасть. Коли, мол, священники за совершение Таинств большую мзду имут, то и Таинства сами по себе отменить надо — крестить не надобно, усопших поминать не обязательно; Никита поначалу самочинно причащать удумал, а после заявил, что и Причастие — пережиток.