* * *
Несмотря на тяжесть чемодана, немалые размеры рюкзака, в котором находятся краски и прочие принадлежности живописца, и длинные «ноги» мольберта, который он несет на плече, Брэм Кардэйл идет по кладбищу пружинистым и энергичным шагом. Он очень силен, а потому его ноша не кажется ему обременительной, а кроме того, дополнительную энергию ему придает осознание стоящей перед ним высокой цели. Он рад, что может срезать угол, ибо уже прошел добрую милю или даже больше, но это пустяки, он сможет легко шагать без отдыха хоть до самого заката, поскольку сегодня он начинает новую жизнь. Он оставил позади сожженные мосты, отвергнутое предложение занять должность, которая дала бы ему стабильность и приличный доход, а также комфорт и благополучие родного дома, где осталась его семья. Впереди же лежит неизвестность. Он точно знает только одно – он будет жить в доме знаменитого скульптора Ричарда Мэнгана и наконец-то попытается стать художником, задатки которого – он свято в это верит – у него есть. Его решимость осуществить подобный прыжок в неизвестность шокировала родителей. Особенно негативно решение сына воспринял отец.
– Но мой мальчик, тебя же ждет хорошая должность на заводе. И ты все это бросишь ради… ради чего? Чтобы писать картины?
– Именно для этого я и создан.
– Выходит, наша жизнь и то, что мы делаем, – все это ни с того ни с сего недостаточно хорошо?
– Я и не ожидал, что ты меня поймешь.
– Вот тут ты прав.
– Неужели ты не можешь просто за меня порадоваться?
– Порадоваться? Ты уезжаешь, чтобы жить в доме, полном прелюбодеев и, один Бог знает, кого еще, вместо того чтобы занять законное место здесь, где твои корни. Есть чему радоваться, как же!
Брэм не стал пытаться уговорить отца принять то будущее, которое выбрал для себя он, его сын. Говоря с матерью, он вытер платком ее слезы и пообещал писать письма. Когда они прощались, она заглянула в самую глубину его души, как могла делать только она одна, и на мгновение его решимость поколебалась. Она посмотрела на него, коснулась щеки сына с такой нежностью, с такой тревогой… и он испугался: если он не уедет сейчас, то останется дома и проживет жизнь, так и не реализовав себя, загубив данный судьбой талант и задушив свою жажду творить. Нет, он не смирится с подобным существованием. Конечно, у него нет гарантий, что его ждет успех, и вполне может статься, что он закончит свои дни в одиночестве в Лондоне, закончит как безвестный неудачник, и весь его талант, в который он так верит, окажется всего лишь иллюзией. Он рискует сойти с ума, если уедет, но если останется, ему грозит помешательство, только он придет к нему более коротким путем. И в этот же вечер он сел на поезд, идущий из Шеффилда в Лондон. Его преследовало чувство вины, но чем дальше уносил от дома поезд, тем больше крепла его уверенность в том, что он поступает правильно.
Энергия Лондона, его бурлящий ритм, масштаб – все это обещает ему возможности и свободу. Он не мог писать картины в полную силу, пока жил в тени отца, пока вел провинциальную жизнь, пока его творческий потенциал сковывали ожидания, которые возлагала на него семья. Он понимает, что поступает как эгоист, но если ему суждено стать художником и писать картины – а ему кажется, что его толкает к этому непреодолимая сила, – он должен найти такое место, которое будет способствовать его художественному самовыражению. Он написал Ричарду Мэнгану, почти не надеясь получить ответное письмо, поэтому, когда тот предложил ему комнату в своем доме, он понял: такую возможность упустить нельзя. Теперь, живя под крышей Мэнгана, он сможет наконец осуществить свою мечту.
На полпути к восточным воротам кладбища Брэм замедляет шаг, пораженный количеством одетых в черное людей, присутствующих на церемонии погребения. Многолюдные похороны не редкость и в Шеффилде, но ничего подобного по масштабам он прежде не видел. Он останавливается и на мгновение спускает мольберт с плеча на землю. Он видит несколько черных карет с впряженными в них породистыми лошадьми, также угольно-черными и накрытыми тяжелыми бархатными попонами. Катафалк уже, по-видимому, уехал, но остающиеся экипажи выглядят не менее богато, а стоящие на их запятках лакеи одеты в роскошные ливреи. На дверях одного из экипажей красками изображена стрекоза; тот же герб вышит на попонах впряженных в него лошадей, изящная воздушная стрекоза с переливающимся на солнце зеленым туловищем. Одетые в траур люди расположились вокруг открытой могилы, и их по меньшей мере две сотни. У самой могилы стоят скорбящие близкие усопшего, и убитая горем семья кажется Брэму трогательно маленькой. Брэм видит молодую девушку в широкополой шляпе с усеянной черными «мушками» длинной вуалью, но, несмотря на нее, он может разглядеть ее правильные черты лица. И изящную тонкую шею, единственную часть тела, которая не скрыта черной материей. Белизна этого небольшого участка обнаженной плоти кажется Брэму ошеломительной, почти эротичной. Солнечные лучи проходят сквозь ветви одинокого кедра и освещают стоящих у края могилы членов семьи усопшего; шелковая ткань их одежд, несмотря на то что она черна, как ночь, отражает этот свет с такой слепящей яркостью, что Брэм невольно щурит глаза.
И сразу же лихорадочно прикидывает, как бы передать на холсте всю силу этого отраженного света посреди глубокой черноты. При мысли о столь трудной художественной задаче его охватывает знакомое возбуждение. Пульс учащается, перед мысленным взором один за другим проносятся образы. Свет на фоне мрака, мрак на фоне света, цветовые пятна, широкие мазки. В момент подобного вдохновения возможно все. Он сбрасывает свою ношу на землю, торопливо достает из рюкзака доску для рисования и лист бумаги, пытается нащупать кусок древесного угля. Он ставит доску на мольберт, прижимая к ней верхний край бумаги пальцами левой руки, и, сжимая в правой руке уголь, поворачивается лицом к сцене, которую хочет запечатлеть. Он стоит на солнцепеке и чувствует, как на лбу начинают выступать бисеринки испарины, а волосы становятся влажными от пота. Его шляпа еще больше нагревает голову, а не спасает ее от солнца, и он срывает ее и небрежно роняет на иссохшую землю. Он хмурится, глядя на ослепительно-белый лист бумаги, но его колебание длится лишь одно мгновение, после чего он начинает рисовать. Проходящая мимо пара делает резкое замечание за его неподобающее поведение, но он остается глух к их критике. Он знает, что невольно стал свидетелем великого горя, и понимает: то, что он сейчас делает, можно счесть черствостью и неуважением к чужим чувствам. Но та небольшая часть его натуры, которая еще не отрешилась от этих условностей, быстро замолкает под натиском необоримого желания увековечить этот момент на бумаге. Он хочет не просто воссоздать сочетание форм и изящных линий, игру света и тени. И не просто отобразить мгновение из жизни высшего общества, когда его члены отдают дань традициям. Он желает передать самую суть людей, которые горюют у могилы.
Чтобы передать то, что невозможно узреть, надо сначала отобразить то, что зримо, – напоминает он себе.
Его разум работает так же быстро, как и его рука. Лист бумаги заполняется энергичными штрихами.
Это мой удел – жить, стремясь к невозможному. Открывать взору то, что скрыто. Но достаточно ли у меня для этого способностей? Хватает ли таланта?