Дома мама ложится на кровать и плачет. При этом она лежит на кровати навзничь. Плачет она совершенно беззвучно. На это очень страшно смотреть, поэтому я ухожу на кухню, прихватив с собой учебники. На кухне сидит Эдик. На носу у него очки Ларисы Дмитриевны, отчего вид у Эдика совсем уж безумный.
Эдик протягивает очки мне.
– Брат, зацени, – заплетающимся языком говорит Эдик, – как все меняется, если одеть очки!
– Надеть, – грустно поправляю я.
– Что надеть? – не понимает Эдик.
Я забираю у Эдика очки и, не вдаваясь в объяснения, несу их Ларисе Дмитриевне.
Просыпаюсь я оттого, что мама склонилась над моим креслом-кроватью и осторожно трясет меня за плечо.
– Кеш, Кеша… – шепотом говорит она. – Кеша, ты не спишь?
– Нет, – отвечаю я на всякий случай тоже шепотом.
Веки у мамы припухли и покраснели.
– Раз ты все равно не спишь, пойдем пройдемся? – спрашивает мама. – Снег идет.
Я смотрю на окно. В треугольнике света от фонаря и вправду идет снег. Я смотрю на будильник на полу. Часы показывают полтретьего ночи.
Мама шумно сморкается в носовой платок. Я встаю, чтобы одеться и идти гулять. Так заканчивается мой двенадцатый день рождения.
* * *
В школе меня называют дебилом. Мой одноклассник Володя ко мне так и обращается: «Привет, дебил!» Мы встречаемся с ним в гардеробе, где я стараюсь как можно незаметнее стянуть с себя свежеподаренный алый свитер и запихать его в рукав куртки. Остаюсь в футболке, плечо тут же покрывается пупырышками, – холодно же. Володя от восторга теряет дар речи. Не могу не признать, что все это действительно глупо, и у Володи есть повод называть меня дебилом. Но заставить себя пойти в класс в свитере я просто не могу; дело в том, что одного ярко-красного цвета маме было мало. Она хотела сделать очень красивый свитер, поэтому попыталась вывязать на нем узор. Здоровенную белую картофелину с пуговицами и зигзагом у вершины мама охарактеризовала как «улыбающегося снеговика». Я не сержусь на маму, я понимаю, что она хотела как лучше. Но Володе ведь этого не объяснишь.
Мы с Володей поднимаемся по лестнице в класс. Он молчит, но я не сомневаюсь, что про свитер теперь все равно узнают все. Такой уж Володя человек – общительный.
Наша классная руководительница Любовь Михайловна начинает урок с решения организационных вопросов.
– Кто еще не сдал деньги на Пушкинские Горы, поднимите руку! – С беспокойством говорит она.
Я осторожно тяну руку вверх. Оказывается, я один не сдал деньги.
– Ну, Кеша, ну… – качает головой Любовь Михайловна.
– А у них нет денег, – радостно догадывается Володя.
Любовь Михайловна искренне расстраивается. Она совсем недавно закончила пединститут, и огонь в ее сердце еще не погас.
– Кешенька, это правда? – участливо спрашивает она.
Я неопределенно мычу в ответ. По моему мычанию непонятно, что я сказал, – да или нет. Володя приходит в восторг, а вот Любови Михайловне мой ответ совсем не нравится. Она кусает губы, и ее взгляд, устремленный на мою тоненькую, едва ли не просвечивающую футболку, полон сочувствия. Я очень некстати чихаю. Мое чихание служит последней каплей, и сочувствие Любови Михайловны достигает апогея. Она возвращается к своему столу и говорит:
– Ребята, вы ведь хотите, чтобы Кеша поехал с нами в Пушкинские Горы?
Класс в глупом положении: конечно, никто не хочет, чтобы я ехал, но сказать об этом Любови Михайловне нельзя.
Я один из всего класса сижу без соседа по парте.
– Ребята, я думаю, было бы здорово, если бы мы все вместе скинулись Кеше на билет! – говорит Любовь Михайловна. – Чтобы поехать дружно, всем коллективом!
Она страшно довольна, что она все здорово придумала.
Я не понимаю, как можно быть такой глупой. Любовь Михайловна уже готова принять молчание класса за согласие, и надо срочно принимать меры. Я вскакиваю.
– Любовь Михххлына, – говорю я, – у нас есть деньги.
Все мои силы ушли на то, чтобы это произнести, поэтому остаток моей речи звучит совсем уже как-то задушенно.
– Яихдомазабыл, – бормочу я.
Любовь Михайловна укоризненно качает головой. «Ты – дебил», – читаю я в ее глазах, но вслух она ничего не говорит и начинает вести урок.
Володя тыкает мне ручкой в спину.
– Что? – говорю я.
– Ты, нищеброд, получишь на перемене, – радостно говорит Володя.
Я киваю. Поворачиваюсь и открываю тетрадь. Смотрю на план комнаты-кладовки и начинаю считать на обратной стороне рисунка. Я рисую два столбика. В один столбик я пишу:
– еда
– коммунальные услуги
– проезд
– мамины антидепрессанты
В другом столбике я пишу: «Деньги за комнату Ларисы Дмитриевны». Потом подписываю цифры в оба столбика и понимаю, что на экскурсию в Пушкинские Горы денег никак не остается.
Дома я застаю маму сидящей на стуле в своей любимой позе – подтянув ноги к животу, с ненавистью смотрящей в мерцающий экран компьютера. Верхний свет она не включила, а за окном уже успело стемнеть.
– А, это ты, – говорит мама и снова поворачивается к экрану.
– Привет, мамочка, – говорю я. – Ты давно встала? Как дела?
– Я получила премию имени Бориса Рыжего, – отвечает мама так, как будто она не выиграла премию, а получила повестку в суд. – Да, – неопределенно говорит она, снова поворачивается к компьютеру и начинает яростно стучать по нашей старой клавиатуре.
– А что это ты пишешь? – спрашиваю я, подходя ближе и вставая у нее за спиной.
– Отказ, конечно, – говорит мама так, как будто я спросил какую-то невероятную глупость.
Я кусаю нижнюю губу.
– А что дает эта премия? – спрашиваю я.
– Ну что, что. Диплом, публикацию в их альманахе, деньги там какие-то, – сердито отвечает мама.
Денежная премия. Здравствуйте, Пушкинские Горы!
– Как будто мне нужна премия там, где в жюри сидел твой папаша! – с презрением бросает мама.
Прощайте, Пушкинские Горы.
* * *
Я сижу на скамейке в коридоре музея и листаю учебник по английскому. Делать задания мне не хочется, встаю и заглядываю в зал, из которого доносится голос мамы. В зале за дверью мама читает стихи перед слушателями. Манера речи у нее быстрая, с нервными нотками, и какая-то своя интонация, – мама читает совсем не так, как принято декламировать.
Меня кто-то трогает за плечо, я вздрагиваю и случайно хлопаю дверью. Передо мной стоит девочка лет четырнадцати.