В 1939 г., вторгшись в соседнюю Польшу, нацисты начали Вторую мировую войну – самый разрушительный конфликт за всю человеческую историю. Они режиссировали эту войну из Берлина, и там же, в столице Третьего рейха, разработали план создания в Восточной Европе основанной на расе империи – посредством пленения и переселения целых народов и организации геноцида и этнической чистки. Даже в ходе реализации этого проекта победа не давалась немцам; линия фронта приближалась к Берлину, и он превратился в цель интенсивной воздушной бомбардировки, оставившей после себя десятки тысяч убитых среди гражданского населения и разрушившей город – его жилые дома, фабрики, мосты, улицы, парки и кладбища. Под конец катастрофической войны Берлин оставался последним европейским полем сражения. Когда бои прекратились, разгром и разорение города оказались тотальными. 8 мая 1945 г. в Карлсхорсте, пригороде Берлина, остатки германских вооруженных сил были окружены советскими триумфаторами.
В последовавшие за окончанием Второй мировой войны годы Берлин, оккупированный армиями военной коалиции, был переустроен заново. Разделенный между коммунистическим Востоком и либерально-демократическим Западом, город стал эпицентром холодной войны и местом, где столкнулись две концепции построения идеального общества[3]. В Берлине произошел первый серьезный кризис времен холодной войны – берлинская блокада и воздушный мост, – предвещавший, казалось, Третью мировую. Этого не произошло, тем не менее вскоре Германия и Берлин были формально разделены. В следующие двенадцать лет в Восточном Берлине и Западном Берлине стали развиваться уникальные и независимые друг от друга уклады жизни. Но разделение города не было четко выражено – вплоть до одного летнего утра 1961 г. Проснувшись 13 августа, жители Восточного и Западного Берлинов обнаружили, что их город кардинальным образом (и, казалось, навсегда) разъединен – стеной, которая надолго останется стоять как физическое воплощение диктаторского восточногерманского коммунизма.
Таковы основные контуры, таков общий фон социальной, политической и идеологической трансформации, задающие важные декорации и контекст, в которых разворачивается история смерти в Берлине. В смутные десятилетия между 1930 г. и тем летним утром 1961 г., когда выросла Берлинская стена, смерть была константой, каковой она и всегда является в человеческой жизни. При кардинально различных стилях политического управления и в чрезвычайно непохожих идеологических обстоятельствах; среди превратностей тотальной войны, воздушных бомбардировок и их последствий; во время оккупации иностранными войсками и введения новых форм управления и социальной организации жители Берлина – мужчины и женщины, религиозные и нерелигиозные, богатые и бедные, заметные и безвестные – умирали, а их родные и друзья, сверстники, пасторы и коллеги хоронили их, оплакивали и поминали. На протяжении трех десятилетий радикальных перемен жители Берлина думали о собственной смерти и о возможности загробной жизни, воображали небеса, Страшный суд или достижение нирваны. Они ходили на похороны близких, скорбели, почитали умерших и ухаживали за могилами. Однако многочисленные практики, посредством которых жители Берлина устанавливали связь со смертью в абстрактном смысле и заботились о покойниках в смысле буквальном, их способы поминания, те, кого они решали помянуть, и даже их мысли о жизни после смерти – все это вовсе не было постоянным. Это менялось со временем – вместе с политическими, социальными, идеологическими, материальными и прочими переменами.
Цель этой книги – рассказать альтернативную историю крупного столичного города Берлина; историю, на которую оказали неизгладимое влияние и которую непрерывно меняли столкновения его жителей со смертью, ее переживание и осмысление. На каждом этапе истории города берлинцы были вынуждены сталкиваться с фактом конечности жизни, с ее свидетельствами и последствиями на несколько изменившихся условиях – на тех условиях, которые они сами создавали и пересоздавали, хотя почти никогда не сознавали этого. Если город, по памятному выражению Льюиса Мамфорда, есть «сознательное произведение искусства», то мы не поймем ни его самого, ни его постоянного создания и пересоздания вне связи с умами миллионов его создателей. В то же время, как мудро заметил Мамфорд, мы также должны понимать, как ментальность обусловлена существующими «городскими формами», меняющимися временами и потребностями, материальными условиями, новыми формами социальной организации, политикой и т.д.[4]Через ритуалы и обычаи смерти и через меняющееся отношение к своим покойникам жители Берлина формулировали новое понимание того, что они являли собой как общность. Вместе с тем эти отношение, обычаи и ритуалы – даже при революционных режимах, будь то нацистский или коммунистический, – всегда основывались на традиции и коренились в более ранних способах действия.
Смерть, безусловно, является классической темой в исследовании ментальностей именно потому, что позволяет обнаружить популярные верования и показывает нам роль человеческого воображения, коллективных структур морали и эмоциональных паттернов в истории. Великий Карло Гинзбург отметил, что для истории ментальностей нередко характерна концентрация «на бессознательных, глубинных, пассивных элементах картины мира. Всякого рода пережитки, архаизмы, аффективные и иррациональные мотивировки – вот что составляет специфический предмет истории ментальностей»[5]. В то же время Гинзбург подчеркивал, что предпринятое им в книге «Сыр и черви» исследование ума жившего в XVI в. мельника Меноккио было бы неполным без изучения его рационалистических компонентов. В настоящей книге показано, как неизученные аспекты культуры – те, которые структурируют существование столь неявно, столь малозаметно, что часто совсем невидимы для современников, например ценности, связываемые со смертью, – являются тем не менее объектом данной умственной активности, поскольку современники придают им значения и меняют их. Эта работа должна также показать, каким образом смерть – нечто абсолютно повсеместное и кажущееся современникам неизменным и даже неизменяемым – служила основой для коллективного обновления в разных контекстах.
Задача усложняется тем, что в Германии XX в. о смерти в самом широком смысле, вне контекста мировых войн и Холокоста написано не так много. Существующие работы сосредоточены не столько на культурных паттернах и частных восприятиях, продолжительных практиках и традиционных сенсибильностях, сколько на некоторых ключевых вопросах, главный из которых – национальный культ, окружавший гибель на войне[6]. Приступая к работе над книгой, я хотела посмотреть, можно ли задать такую рамку, чтобы совместить убийства и смерти, связанные с мировыми войнами и Холокостом, – и культурные восприятия смерти, существовавшие до, во время и после этих событий. Получившаяся рамка имеет вид хронологического повествования и характеризуется стремлением к максимальной точности и аккуратности по отношению к мельчайшим переменам и исторической специфичности в одном, ограниченном месте действия, насколько это позволяют источники. Я стараюсь увязать реальность, чудовищность и внезапность массовой насильственной смерти в Германии (включая смерть, с которой столкнулись немцы за пределами страны) с опытом индивидуальной утраты, долговременными культурными паттернами и меняющимися ментальными структурами, связанными со смертью в ее более прозаических, частных и «повседневных» формах[7]. Конечная цель книги в том, чтобы понять центральное значение смерти в меняющейся нравственной и социальной жизни берлинцев как «воображаемого столичного сообщества»[8], в городе, находившемся в центре поистине революционных событий середины XX в. Таким образом, я стараюсь провести и обнаружить связи между интимностью повседневной жизни и событиями на большой исторической сцене, изменившими жизнь миллионов.