В вездесущей предельности становление сливается с бытием: превращение малейшей пылинки равнозначно обновлению целой вселенной, а сущность ежемгновенно изливается в собственный декорум. В этом мире всеобщей уникальности нет платоновой иерархии горнего и дольнего: бытие каждой «вещи» оказывается актом ее вкоренения, «вживления» в целостность Великого Кома бытия (еще одно даосское название универсума), которая сама определяется этим актом. Воссоединение с беспредельностью «одного тела» чеканит типы существования, но сама природа типа состоит здесь в его самотипизации, саморазличении. Вот почему типовые формы в китайской традиции всегда выступают как симулякры, метафоры истины, а не субстанции и не сущности.
Ясно, что знание, взращиваемое «тщательным вглядыванием» и завершающееся постижением вечного не-возвращения Хаоса, в конце концов освобождает себя от груза предметности и, как уже говорилось, требует полной открытости сознания миру. Оно есть именно знание событийности, то есть чистого, безусловного различия — некоей бесконечно малой дистанции между предыдущим и последующим моментами круговорота самообновления, повторения неповторяемого. Ясно, что знание такого рода абсолютного (само)различения не принадлежит субъекту и не имеет своего объекта; его содержание — сама между-бытность или средоточие существования. В этом пункте знание достигает своего момента метанойи, «переворота», «само-превосхождения» ума. От эмпиризма чувственного восприятия и умозаключений оно восходит к своего рода трансцендентальному эмпиризму самодовлеющей и извечно превосходящей себя творческой воли. Именно воля изначально несет в себе импульс к различению и воплощает в себе предел конкретности, предваряющий всякое предметное знание: она знает себя непосредственным и спонтанным образом. Знание, ставшее волей, достигает собственного предела, становится «доскональным» и в самом себе обретает собственное основание.
Каковы следствия рассмотренного здесь подхода к проблеме знания? Во-первых, речь идет о знании со-бытийности и, следовательно, схождении несходного. Это знание всегда оперирует (не)двойственностью внутреннего и внешнего, сущности и декорума, «своего» и «иного». Оно выявляет мир, где одно пребывает в другом: так в китайском саду цветы выписываются белой стеной, декоративный камень получает свое бытие от воды, в которую он смотрится, а жизнь мудреца Чжуан-цзы проживается наивной бабочкой, которой Чжуан-цзы видит себя во сне.
Во-вторых, как знание беспредметной, но вездесущей предельности существования оно побуждает сознание открываться все новым нюансам опыта и так повышать свою чувствительность, свою степень бодрствования. Недаром сознание отождествлялось в Китае именно с вместилищем чувств — сердцем и с волей. Собственно, воля и есть форма непосредственного знания процесса в единстве его актуальных и потенциальных свойств. Воля сообщает о символическом, то есть предвосхищаемом, данном в «опережающем знании» совершенства вещей.
Третье и, пожалуй, самое важное следствие рассматриваемой концепции знания заключается в способности различать в со-бытийности также временное измерение, то есть каждое состояние имеет предшествующее и последующее, или внутреннее и внешнее измерения. Как раз в этом пункте наглядно проявляется с виду внезапная (а в действительности закономерная) переориентация познания с исследования внешних обстоятельств на обретение некоего внутреннего самодостаточного знания.
Сам поединок полководцев или мастеров боевого искусства в китайской традиции нередко сводился к тому, что соперники определяли, кто из них способен глубже проникнуть в бездну «утонченных перемен», где скрывается первичный импульс действия. Опередить противника в опознании этого импульса — значит победить. Мудрец воздействует на мир как бы изнутри, не прибегая к внешнему воздействию, то есть — к насилию.
Бездна вечно «начинающегося начала» и составляет символическое, лишенное протяженности пространство стратегического действия. Это пространство чистой виртуальности, этот мир, предваряющий сам себя, пребывают между «тем, чего еще нет» и «тем, что уже есть». В этом мире правдивой обманчивости все реально и нереально, возможно и невозможно.
Понятно, почему китайцы всегда уделяли огромное внимание шпионам и шпионажу на войне. Шпион — квинтэссенция войны в китайском понимании, а главенствующая роль среди них принадлежит двойным шпионам — этим настоящим супершпионам. Заметим, что слово «шпион» в Древнем Китае обозначалось тем самым термином цзянь (промежуток, разрыв), который со временем стал обозначать и символическое пространство Великого Пути.
Итак, предмет стратегии — непрерывно меняющаяся конфигурация сил, которую невозможно свести к формулам и правилам. Познание соотношения сил, или того, что в Китае называли условием властвования (цюань), требует превзойти одномерность формального анализа и перейти к системной оценке действительности. Стратегия — это не просто действие, а действие с «двойным дном», включающее в себя свою противоположность, как бы «противотечение». Взаимное соответствие воздействия и отклика, «следования» и «утверждения» создает стратегически благоприятную обстановку, которая характеризуется принципиальной двусмысленностью каждого маневра: все видимые «формы» войска равно реальны и нереальны, каждое действие может оказаться и подлинным и ложным.
Закончим этот краткий очерк основ китайской стратегии очень поучительным рассказом о некоем искусном поваре из даосской книги «Чжуан-цзы», где языком конкретных образов обозначены все основные элементы стратегического действия.
Приступая к работе, повар уже «не видит перед собой тушу быка», но «дает претвориться одухотворенному желанию в себе» и полагается на «духовное соприкосновение». Его нож «не имеет толщины», и он ведет его через полости в туше, никогда не встречая преград. Движениям его, особо оговаривает автор, свойствен как бы музыкальный ритм. Дойдя до «особо трудного» места, повар ведет нож с особенным тщанием, как бы весь замирает, и вдруг туша рассыпается, «словно ком земли рушится на землю». Мясник-виртуоз достиг подлинного знания стратега — состояния необыкновенной чувствительности, благодаря которой он способен превзойти мир вещей («уже не видит тушу») и вообще не полагается на органы чувств. Он постиг секрет микровосприятия и поэтому ничему не противопоставляет себя, вообще не имеет для себя ничего «представленного», а живет чистой практикой, живым сообщением с миром: он способен «духовным осязанием» вникать во все тонкости строения разделываемого материала. Сам бык предстает как бы в двух видах: собственно физическая туша (она относится к плану макрообразов) и непостижимо-утонченная завязь ее «небесного устроения» (уровень микровосприятий). Примечательно, что комментаторы толкуют отрешенность мясника от чувственного восприятия как «уступание», «отход» от данных чувств и рассудка. Мы имеем дело, по сути, с психологическим коррелятом того «уступания», которое создает пространство стратегического действия, или, другими словами, виртуальное пространство «пустоты», делающее возможным взаимопроникновение вещей.
Мяснику его работа приносит истинное удовлетворение, а бык, по утверждению одного из китайских комментаторов, даже не замечает, как его разделывают, и не выказывает никаких признаков неудовольствия — ведь он рассеивается в поле «пустоты» в соответствии с его «небесным устроением». Поразительно, но работа чудесного мясника служит для Чжуан-цзы иллюстрацией его идеала «вскармливания жизни», и на то есть свои основания: разъятая «без сучка и задоринки» бычья туша освобождается от своего индивидуально-ограниченного существования и возвращается к совершенной полноте бытия — истинному прообразу жизни. Истинный мастер разрешает все формы, выявляя их полноту жизненных свойств, которая сама имеет своим прообразом «одно тело» мира как высшее функциональное единство бытия. Истинное знание неотделимо от неизбывности духовного желания и нежности мимолетного прикосновения — этих самых чистых форм аффекта. «Наноси удар так, словно целуешь женщину», — гласит поговорка китайских мастеров рукопашного боя. И это тоже максима китайского стратега.