Страхи Герцога были столь велики, что он как мог оттягивал миг свидания, крал у часов минуты, а у дней — часы. В ворота замка он въезжал лишь после того, как пробьет двенадцать, будучи убежден, что деревенские часы спешат по сравнению с городскими. Какие-нибудь несчастные двадцать лье, отделявшие его от Герцогини, были предлогом для частых остановок, привалов, их он старался затягивать до бесконечности, развлекаясь в компании, которую тащил за собой в надежде развеять скуку, всегда одолевавшую его в присутствии супруги. В конце концов в замок он являлся далеко заполночь в толпе столь шумной и многочисленной, что Герцогиня, которую смущали многолюдные сборища, так и не решалась появиться.
Опрокинувшись на подушки, она слышала через трубу камина, как развлекается ее муж в зале, названном Птичьим из-за огромных гобеленов на четырех стенах, на которых были изображены все птицы, какие только встречаются в природе. До нее доносились звуки пирушки людей, собравшихся здесь, чтобы Герцог мог обороняться от собственной жены, смакуя при этом с видом знатока достоинства прочих женщин. Она улавливала на слух горделивый клекот мужской похвальбы, трубный звук державного самодовольства, раскаты мужицкой пьянки и уже громыхание первых ссор. Она представляла их в этом гигантском вольере, словно на кончике иглы, большие черные птицы и крошечные белые, вытянутая изможденная и желтая головка с вылезшим из орбиты круглым глазом, нежное розовое личико с огромными голубыми глазами, с острым носом, оранжевыми завитками, фиолетовым хохолком, серебристым чубом, с огромным, распущенным веером, хвостом, единственным пером, острым, словно нож…
Увиденное и услышанное вызвало у нее головокружение. Она позвонила Сюзанне, чтобы та принесла ей снадобье, выпила его, попросила принести еще, сославшись на то, что этот день слишком уж отличался от прочих: дочери исполнилось семь, сама она закончила вышивать цветок и вернулся муж. Столько эмоций сразу захлестнули ее нервы, ей хотелось упасть в обморок. Она осознавала, впрочем, что малейший пустяк мог бы привести ее к смерти: к примеру, приди сегодня же письмо от матери, которая все еще имела на нее большое влияние. Но хоть от этого Господь уберег. Значит, он хочет, чтобы я жила, успела подумать она, чувствуя, как теряет сознание.
Ждали Герцогиню, но вместо нее появилась Эмили-Габриель: розоволицая и белокурая, она буквально влетела в птичий зал. Присутствующие господа были очарованы. Герцог толком не знал, как должен себя вести — как мужчина или как отец, но Эмили-Габриель вернула его к роли отца. Устроившись справа от него, она с очаровательной простотой обвила его шею прелестными ручками и пролепетала с покорившей его нежностью:
— Как поживаете, папочка?
Он почувствовал гордость — такую, очевидно, ощущал его отец, когда он, на беду того сторожа охотничьих угодий, испытал свои первые пистолеты. Он даже не знал, что такую же гордость можно чувствовать при виде маленькой девочки. Он крепко прижал ее к себе:
— А вы как поживаете, мой ангел?
Она сообщила ему, что ей исполнилось семь и что она начала писать мемуары, но вынуждена была прерваться на первой же фразе, потому что не знала, сколько у них в семействе было пап, и никто не мог сообщить ей точную цифру: ни кормилица, ни аббат, ни даже мать!
— Их было сто двадцать пять, не считая папессы Иоанны, — ответил Герцог, указывая ей место справа от себя.
Он произнес, конкретно ни к кому не обращаясь:
— Мой дочери исполнилось семь, и она начала писать мемуары!
Эмили-Габриель услышала не без удовольствия, как по залу пронесся шепоток восхищения. Она поняла, что говорили не только о ее возрасте и ее затее, но о том, как она хороша и очаровательна. Это собрание нравилось ей. Она рассматривала господ каждого по очереди, они все были веселые, как и ее отец, а в шляпы, одежду, башмаки были воткнуты белые страусиные перья, перья золотого павлина, перья райских птиц. Какие они все красивые, думала она, как богато украшены, и она с особой остротой почувствовала, что в ее возрасте нельзя слишком долго оставаться в женских руках.
Ее спросили, не желает ли она когда-нибудь выйти замуж, и каждый стал предлагать себя в качестве будущего супруга. Она с негодованием отвергла все предложения, заявив, что хочет быть сама себе хозяйкой и не желает жертвовать свободой ради кого бы то ни было, даже ради столь очаровательного существа, как мужчина.
— Так стало быть, вы желаете сделаться монахиней?
Она приняла томный вид и, выдержав все взгляды, заявила, что будет вовсе не монахиней, но аббатисой.
— Вот так вот, сразу и аббатисой! Ни больше ни меньше! Что же там, медом намазано, с какой стати отказываться от мира?
— Большой Гапаль, — просто ответила она.
— А это, — стал Герцог объяснять приятелям, — такой мистический знак аббатис С.: святой Илер вручил его святой Радегонде в день ее посвящения, к которому восходит и основание монастыря С. Среди всех священных предметов Большой Гапаль стоит выше обломка Ковчега или гвоздя из Креста.
— Это камень из рая, — продолжила Эмили-Габриель, — который Александр Великий привез из Месопотамии и велел прикрепить между глаз самого своего большого слона, чтобы все враги его окаменели.
— Это тот самый камень, — подхватил Герцог, — который показал иудеям дорогу к Красному морю.
— Очень ценное украшение, которое Дева возложила к подножию Креста Святой Магдалины.
— Вы прекрасно знаете нашу историю, дочь моя.
Решимость девочки удивила всех настолько, что ее попросили назвать три самых заветных желания. Она ответила, что прежде всего хотела бы, чтобы ее увезли от матери, которая до такой степени невежественна и безграмотна, что даже не в состоянии сосчитать пап…
— Согласен, — ответил на это Герцог.
Еще она хотела жить в Париже возле своей тетки Аббатисы по тому самому распорядку, по какому в больших монастырях тетки всегда воспитывают племянниц, дабы утвердить их в традициях семейства.
— Согласен, — снова сказал отец. — Ну а третье желание?
Она промолчала.
— Так произнесите же наконец свое третье желание, — настаивал отец, — а то и с другими ничего не получится.
Тогда она сказала, что это секрет. Ее торопили. Она взглянула на каждого из присутствующих с вызывающим видом, который заставил бы их задрожать, не будь они все уже так пьяны. Взгляд ее задержался на господине де Танкреде, который был еще совсем мальчик, но уже причесан по последней моде, а под легким пушком выделялся маленький красный рот, вызывающий желание. Она потребовала перо, украшавшее его шляпу, заявив, что семейные мемуары пристало записывать пером райской птицы, а не гусиным. Господин де Танкред покраснел и с безукоризненной учтивостью протянул ей то, что она просила.
Когда Герцогиня приходила в себя после ночи и своих снадобий, она не сразу осознавала, где находится. Ей казалось странным, что небо было выткано желтым, соломенного оттенка шелком с серыми полосами. Всмотревшись внимательнее, она заметила, что еще добавилось ваз в местах, куда она сама их поставила… она узнала собственную комнату, и душа ее переполнилась отчаянием. Ежевечерне приготовившись к великому путешествию, она каждое утро сожалела, что оно так и не состоялось. Именно этот момент избирал Исповедник, чтобы навязать ей очередную проповедь, в которой увещевания чередовались с поощрениями: коль скоро Герцог думал об Азенкуре, ей следовало приложить все усилия для воспитания маленьких Жанетт.