3
Я уже говорил, что занимал только половину всего особняка. Разделяющие стены, судя по всему, были очень толстыми, потому что я никогда не слышал ни единого звука со второй половины. Там, должно быть, – такие же большие мрачные комнаты и страшный подвал. Виктория Гау говорила мне, что во второй части дома живет пенсионер, бывший профессор истории.
В первые недели я часто сидел во дворе за хлипким раскладным столом, пытаясь писать. Я работал над романом, и продвигался он неважно. Несколько раз сквозь прорехи в высокой неухоженной изгороди я мельком видел соседа, копавшегося в саду.
Как-то раз я устроился во дворе с бумагой и ручкой – и просто глядел в пространство, или любовался деревьями, их пышными кронами и размышлял, что в них, наверное, живут разные птицы. Вдруг у меня возникло ощущение, что за мной наблюдают, – и действительно, я увидел соседа; тот, видно, только что отвернулся от бреши в изгороди. Худой человек с узким болезненным лицом и тяжелым подбородком. На вид ему было лет семьдесят.
Он показался мне смутно знакомым, как это часто бывает с пожилыми людьми.
В тот вечер, после ужина позвонив жене, я рассказал, что видел соседа. Я уже выпил бокал-другой вина и, видимо, на меня нашло философское настроение. Я сказал: как странно, что младенцы часто похожи друг на друга, старики – тоже. В случае с младенцами, рассуждал я, жизнь еще не имела возможности поставить на них знаки отличия, а у очень старых людей годы стерли большую часть отличительных черт.
– Кажется, что время уничтожает различия, – сказал я с пафосом, – вновь делая всех стариков похожими друг на друга. Как холмы, что когда-то были хребтами высоких гор.
– Хм! – только и сказала моя жена.
Однажды утром, чтобы не писать свой авторский минимум, я даже снизошел до того, чтобы выдернуть несколько сорняков из клумбы на заднем дворе. Я случайно поднял глаза и увидел, что сосед стоит рядом с брешью в живой изгороди и смотрит на меня. Солнце было прямо за ним, и его тонкие белые волосы отливали золотом. Нас разделяло три или четыре фута, и мы уже не могли не заговорить друг с другом.
– Доброе утро, – сказал я, пожал ему руку через брешь и представился.
Рука его была костлявая, но рукопожатие достаточно сильное.
– Очень приятно, – сказал он. – Меня зовут Вандерлинден. Томас Вандерлинден. – У него был мягкий тенор и невероятно живые глаза, заставлявшие поверить, что в оболочке старика может скрываться человек гораздо моложе. Он спросил меня, как я нахожу этот дом. Я ответил, что мне действительно очень нравится все – кроме подвала. И с некоторой иронией рассказал ему о своем ночном кошмаре.
У меня создалось впечатление, что мой рассказ его не заинтересовал.
– Да-да, – сказал я, – я знаю, что большинство людей не придает значения снам.
– Все в порядке, – сказал он. – Вам случайно не доводилось читать труды Воцифера О'Хиггинса?
Я засмеялся.
– Нет, я уверен, что запомнил бы человека с таким потусторонним именем.
Он оставался серьезен.
– Немногие читали О'Хиггинса, – сказал он, – потому что его книги не печатали уже триста лет.
У меня возникло ощущение, будто я очутился на лекции.
– О'Хиггинс был великим исследователем снов и бессонницы, – сказал мой сосед. – Его главный трактат – «Spiritus Nocturnus».[1]1640 год. В нем он утверждал, что даже Бог любил смотреть сны – пока не создал этот мир. А когда увидел, что у Него получилось, Ему начали сниться жуткие кошмары, и Он уже боялся засыпать.
– Но разве не опасно было публиковать подобные мысли в то время? А как же инквизиция и прочие ужасы? – спросил я, просто пытаясь показать, что тоже что-то знаю.
– Очень опасно, – сказал он. – Но О'Хиггинс написал множество опасных вещей. И в итоге за них его и впрямь сожгли на костре. Его труд полон весьма оригинальных идей для того времени. Одна из его теорий гласила, что сны – это воспоминания души о теле.
Это меня озадачило.
– Похоже, он имел в виду, – сказал профессор, – что, когда вы спите, душа, которая изначально чиста, вспоминает о теле как об опасном пристанище хаоса, в котором она вынуждена обитать. Но, по мнению О'Хиггинса, душа на самом деле тоскует по телу со всеми его пороками.
Я вежливо кивнул.
– За это его и сожгли на костре? – спросил я.
– Отнюдь, – сказал Томас Вандерлинден. – В его книге им не понравилось другое. Он утверждал, что религия была выдумана слабейшими из людей – теми, кому необходимо верить в божественный порядок во всем. Они должны всегда и везде находить свидетельства этого порядка – и лишь тогда могут гордиться своей правотой. С другой стороны, сильнейшим из людей никакая религия не нужна. Они верят, что хаос есть основа всего сущего, находят тому бесчисленные доказательства и убеждены, что те, кто этого не видит, просто дураки. – Он слегка улыбнулся. – Именно за эту мысль его и сожгли. И сожгли все его книги, которые смогли найти. Сохранились только один или два экземпляра.
Я пытался придумать что-нибудь умное в ответ.
– Как нелепо, – начал я, – что кто-то сгорал на костре за подобные идеи.
Судя по его взгляду, я не был уверен, что Томас Вандерлинден со мной согласен.
– Мне пора обедать, – сказал он резко и исчез из бреши. А я остался стоять, изумленный этим разговором с человеком, с которым только что познакомился.
После этого я часто видел его в саду, и мы непременно разговаривали. Это не было светской болтовней – она его не интересовала. Я догадывался, что он скучает по студенческой аудитории, которую я ему отчасти и заменил. Он признался, что очень любит читать.
– Наверное, чтение – это такой наркотик, – сказал он. – Вы читали что-нибудь Балтазара Роттердамского? Конец XVI века?
Я, естественно, не читал.
– Балтазар полагал, что ощущение – или отсутствие ощущения – погруженности в книгу является в действительности мышлением как таковым, – сказал мой сосед. – Возможно, именно это бесплотное чувство и делает чтение таким притягательным.
– А-а, – сказал я.
В другой раз он защищал свое увлечение любопытными идеями, которые находил в старых книгах:
– Большинство современных ученых полагает, что эти идеи – как свет далеких звезд: хотя и впечатляющий, но все-таки мертвый. – Он посмотрел на меня голубыми неморгающими глазами.
– Но даже если это так, я думаю, нет ничего плохого в том, чтобы восхищаться оригинальностью умов, которые их придумали. Вы согласны?