Наконец Бланш поднялась с постели и, еще не приступая к утреннему туалету, выбрала, что сегодня наденет: достала из шкафчика батистовую блузку, из большого шкафа — серый шевиотовый костюм, а из ящиков комода, на котором стояла пара флаконов духов, — нижнее белье и чулки. Чуточку замешкалась, размышляя, какие лучше надеть туфли: с каблуками повыше или пониже, зато за шляпкой из рисовой соломки с черной бархатной тесьмой потянулась без колебаний. Не прошло и часа, как она, умытая и одетая, стояла перед зеркалом и придирчиво оглядывала себя — там поправляя непослушную прядку, тут разглаживая складочку. Убедившись, что все в порядке, она пошла к двери мимо бюро, все утро остававшегося открытым, — ему, впрочем, было не привыкать: оно использовалось только для хранения писем, которые Антим и Шарль исправно присылали Бланш и которые лежали в двух отдельных ящичках, сложенные в стопки и туго перевязанные лентами разных цветов.
По лестнице наряженная Бланш спустилась бесшумно и через прихожую скользнула к выходу, обойдя стороной дверь в столовую. Там хлебный нож, глухо ворча, вгрызался в румяную корку, дух цикорного кофе смешивался со звоном ложечек — Эжен и Маривон Борн, ее родители, заканчивали завтрак; вразумительных реплик звучало немного, все больше шумное хлюпанье директора фабрики и томное причмокивание его супруги. У самого выхода стояла плетеная, с вкладышем из непромокаемой ткани подставка для зонтиков, Бланш вытащила свой — кретоновый в клеточку — и вышла из дому.
Она направилась прямо в городской парк и зашагала по расчищенной метлами и усыпанной светлым гравием главной аллее, которая разветвлялась на множество дорожек: одни вели в тенистые рощи, другие — к пруду, к увитым зеленью беседкам и экзотическим деревьям вроде геройской пальмы, изнуренной затянувшейся борьбой с суровым климатом. Хромой согбенный садовник поливал клумбу, Бланш и с ним не хотелось встречаться, и, поскольку он был глух, как та самая пальма, остаться незамеченной было легко — просто пройти остаток пути до кованых чугунных ворот на цыпочках, чтобы гравий не хрустел под ногами.
Стояла воскресная тишина — в будни такой не бывает, — но в то воскресенье к ней будто бы подмешивалось запоздалое эхо всего шума, гама, трубного звона и оваций последних дней. Рано утром самые старые из муниципальных служащих — те, кого не взяли на фронт, вымели последние увядшие цветы, мятые кокарды, обрывки лент, промокшие, просохшие и брошенные вслед уходящему поезду платочки. Предметы покрупнее, чьи хозяева не объявились: тросточку, два разорванных шарфа, три бесформенные шляпы, видимо подброшенные в воздух в патриотическом порыве, — отнесли в бюро потерянных вещей.
Было и еще одно отличие — улицы опустели, вернее, на них не стало молодых мужчин, разве что совсем мальчишки, — уверенные, как и все вокруг, что заварушка очень скоро кончится, они не принимали ее всерьез и гуляли себе беззаботно. Из ровесников Бланш повстречалось несколько человек, все болезненного вида, признанные негодными, — они еще не знали, что это только до поры до времени. Например, близорукие, которых поначалу не брали в армию из-за очков, понятия не имели, что очень скоро их как миленьких, с очками на носу, тоже погрузят в эшелон и отправят на восток, посоветовав только прихватить по возможности запасную пару. Как и глухих, слабонервных, плоскостопых... Что же касается симулянтов или тех, кому и притворяться-то не надо, потому что их комиссовали по знакомству, — такие предпочитали пока что сидеть по домам. В пивных и кафе — никого, официантов больше нет, хозяевам приходится самим подметать перед входом и между уличными столиками. Мужчин словно ветром унесло, а женщинам, старикам да детишкам, которые остались в городе, он стал велик, звук их шагов тонул в нем, как в костюме не по размеру.
4
В поезде тоже было еще не так плохо, хотя комфорта никакого. Сидели всю дорогу на полу, пожирали провизию, пели все песни, какие только знали, проклинали Вильгельма и безбожно пили. Ни на одной из двух десятков остановок им не позволялось выйти из вагона и хоть одним глазком посмотреть на город, зато через открытые окна, куда врывался горячий, густой, перемешанный с угольной пылью воздух, — кто знает, что его разогревало: августовский зной, паровозный жар или одно накладывалось на другое, — через открытые окна им несколько раз удалось увидеть аэропланы. Одни в полете, когда они неведомо зачем на разной высоте проносились по чистому небу, то друг за другом, то крест-накрест; другие — на земле, они стояли на реквизированных под аэродромы полях, и вокруг них копошились люди в кожаных шлемах.
Многие об этих хрупких машинах слышали, разглядывали их фотографии в газетах, но настоящих никто не видал, за исключением разве что Шарля — уж он-то всегда был в курсе всех новинок и даже пару раз забирался в аэроплан, вернее, садился на него верхом, потому что кабины пилота еще не придумали; а, кстати, где он? — Антим обшарил глазами вагон, но Шарля не нашел. Вскоре вид за окном поскучнел, так что он отвернулся и стал искать другой способ убивать время... так вот же, сам бог велел — карточной игрой. Втроем с Падиоло и Босси — Арсенель присоединиться не мог, поскольку все еще страдал геморроем, — они расчистили местечко и, усевшись под опустевшими фляжками, которые болтались на крючках, начали резаться в маниллу.
Но манилла втроем идет плохо, и, когда Падиоло задремал, а Босси стал клевать носом, Антим прервал игру; он решил пройтись по соседним вагонам, смутно надеясь и в то же время опасаясь встретить Шарля, небось сидит где-нибудь, затиснутый в угол, и презрительно озирает свое окружение. Оказалось, ничего подобного! Шарль обнаружился в вагоне со скамейками, он сидел у окна и фотографировал пейзаж, а заодно облепивших его младших офицеров; каждого щелкал и записывал адрес, чтобы знать, куда потом прислать снимки. Антим, не останавливаясь, прошел мимо компании.
Не успели новобранцы сойти с поезда в Арденнах и хоть немного привыкнуть к новым местам, — они еще не знали ни названия деревни, где им предстояло расположиться, ни сколько времени они тут пробудут, — как сержанты уже выстроили их в шеренгу и капитан произнес речь у подножия воздвигнутого на площади креста.
Все устали, даже шутить и переговариваться никому особенно не хотелось, но капитана все же выслушали, стоя навытяжку и разглядывая деревья неизвестной им породы, в ветвях которых птицы уже начали спевку перед вечерним концертом.
Капитана звали Вейсьер, это был совсем еще молодой человек, хлипкий на вид, с моноклем в глазу; раньше Антим его не видел, а теперь глядел и не мог понять, как мог в таком тщедушном теле зародиться и окрепнуть воинский дух. «Все вы вернетесь домой, — говорил капитан, до предела напрягая свой жиденький голос. — Да-да, мы все вернемся в Вандею. Если же кто-нибудь и умрет на войне, то, запомните хорошенько, только из-за собственной неопрятности. Убивают не пули, а грязь, она — ваш первый враг. Кто будет мыться, бриться и причесываться как следует, тому нечего бояться».
После этого напутствия солдаты стали расходиться, и тут около полевой кухни, которую только начали раскочегаривать, Антим случайно натолкнулся на Шарля. Тот, как всегда, был не слишком расположен беседовать, на войне он оставался таким же неразговорчивым, как на фабрике, но только здесь у него не было возможности свернуть куда-нибудь в коридор и улизнуть, как он любил делать там, сославшись на срочную корреспонденцию — вот он, пакет под мышкой; и приходилось, хочешь–не хочешь уважить Антима. Кроме того, на них была одинаковая форма, а это всегда уравнивает собеседников.