— Может быть, он нашего Пинхаса встретит… А, Лейбуш? — обратилась тетя к мужу.
— Нашего Пинхаса? Еще чего! Этого негодяя! Окочурился, наверно, давным-давно! — сменил тон Лейбуш, отвечая жене.
Меер начал читать послеобеденную молитву, истово раскачиваясь при этом. Несколько раз он глубоко и горестно вздохнул.
Закончив молитву, Меер поднялся, подошел к Лейбушу и сказал тихо и серьезно, словно оправдываясь:
— У меня, что называется, дошла вода до горла. Иначе я поступить не могу. Может быть, Господь Бог желает, чтобы я испытал горечь изгнания, — ну что ж… Отбуду и эту кару, только бы мои жена и дети имели кусок хлеба, — он указал на свою семью. — Не могу я иначе, Лейбуш. Сделаюсь простым рабочим, другого выхода у меня нет. Здесь это постыдно, а там без разницы…
— Ну а как насчет веры? — спросил зять со вздохом.
— Будем надеяться, что Бог мне поможет. Что ж, когда есть желание остаться евреем, так это всюду можно. Тому, кто хочет…
— Ну конечно! — воскликнул Лейбуш.
— Помнишь, что ребе говорил?
— Да, конечно. С Божьей помощью…
— А что мы еще можем сделать?
В то время как Меер и Лейбуш вели этот разговор, женщины, не питавшие одна к другой чрезмерно горячих чувств, сели в уголок посекретничать. Хана-Лея рассказывала о разводе, о котором судачили в местечке: муж хотел дать развод, а жена якобы не то что слышать — и думать об этом не желала. Шейнделе ее оправдывала и при этом рассказывала какие-то страшные истории. Еще она намекала на то, что нужно соблюдать большую осторожность, потому что «там», в Новом Свете, всякое случается между мужьями и чужими женами… Это сильно напугало Хану-Лею. Рохеле сидела вместе с женщинами, прислушиваясь к их разговору и даже принимая в нем участие, совсем как взрослая. Команда, пользуясь моментом, искала в глазах Зеленой Тети, как они называли Шейнделе, маленьких тонущих человечков. Младший мальчик, Берл, знавший толк в таких вещах, рассказывал о разных колдунах и ведьмах, которые будто бы цепляются за бахрому платка Зеленой Тети, а потом ныряют в ее глаза, словно в море. При этом он показывал на тетины зеленые глаза, которые теперь, при свете лампы, когда Шейнделе рассказывала маме о женщинах в Америке, вводящих в соблазн чужих мужей, и вправду, казалось, скрывали внутри себя множество человечков… Фантазия Берла разыгралась, и он стал рассказывать об океане, о затонувших кораблях, о рыбах и чудовищах, населяющих море, как если бы мальчик видел все это своими глазами. Иоселе впитывал каждое слово и так живо представлял себе все, о чем рассказывал Берл, что испугался и расплакался. Однако никто не обратил на него внимания, и Иоселе вскоре заснул на лежавшем в углу узле с отцовскими вещами. Мальчику снились страшные сны об океане и человечках, которые тонут в глазах Зеленой Тети. Немного погодя команда последовала его примеру и уснула на другом мешке, свесив ноги в сапожках.
Ночь еще расстилала черный полог над землей и заполняла тьмой домишко, когда Меер подошел к деревянной кроватке, на которой спали два его старших сына, Берл и Хаим, и что-то пробормотал себе в бороду. Ночная тьма скрывала его лицо, так что трудно было сказать, изменилось ли в нем что-нибудь. Меер прощался со своими сыновьями. Комната едва освещалась тоненьким фитильком керосиновой лампочки. Лицо Меера пряталось в зарослях бороды, а глаза были прикрыты, когда он гладил головы мальчиков. Сейчас сыновья, при скудном свете, утратив присущее им озорство, меньше всего были похожи на пресловутую команду; они казались двумя тоненькими веточками или телятами, склонившими одну к другой головки, беспомощными и несмышлеными. Отец поправил их ермолочки, свалившиеся во сне, и с закрытыми глазами прошептал слова благословения. Потом он подошел к Иоселе, который, к стыду своему, спал еще в одной кровати с матерью. Отец поглядел на него, вздохнув, наклонился и — о Боже! — поцеловал в макушку.
Он думал, что Иоселе спит, но, когда Хана-Лея, стоявшая рядом, подкрутила фитилек, желая показать отцу личико сына, они увидели, что мальчик проснулся и широко распахнутыми черными глазенками вглядывается в ночь. Тогда отец сказал ему:
— Папа уезжает, Иоселе, далеко уезжает.
Тот молчал, и только внимательный взгляд свидетельствовал о том, что он слушает.
— И некому будет проверять тебя. Так что ты учись, Иоселе, учись прилежно и молись горячо. И маму слушай, Иоселе, потому что папы с тобой не будет.
Мальчик по-прежнему хранил молчание, но понимал, о чем идет речь, и чувствовал теперь себя сиротой. Когда Меер наклонился, чтобы в последний раз его поцеловать, Иоселе прошептал:
— Счастливого тебе пути, папа! — и это означало, что он обещает выполнить все, что наказывал отец.
Все это было так не похоже на обычное поведение мужа, что Хана-Лея расплакалась, а тот снова наклонился и поцеловал мальчика. При этом Меер что-то прошептал, закрыв глаза и покачав головой. Потом открыл дверь, взял два туго набитых мешка и в сопровождении жены и старшей дочери направился к подводе.
Когда телега тронулась с места, Хана-Лея расплакалась, не в силах больше сдерживаться. Она вспомнила историю, которую рассказала ей Шейнделе, и крикнула вслед:
— Не забудь, Меер, что ты оставляешь жену с детьми!
Она тут же пожалела о сказанном, застыдилась, но было уже поздно.
Мееру тоже сделалось неудобно.
Когда Иоселе утром проснулся, он увидел, что все стулья перевернуты, а команда играет, сидя на полу.
Мальчики важно сообщили ему:
— Сегодня мы в хедер не идем, потому что папа уехал в Америку.
Иоселе ничего не ответил. Он сохранил слова отца в своем сердце, и неведомая гордость охватила мальчика от того, что тот сказал ему. Иоселе решил исполнить все, что было наказано.
2. Один на чужбине
Словно одинокий странник в пустыне, сидел Меер на третьем этаже одного из домов на Эссекс-стрит в огромном Нью-Йорке, по ту сторону океана, среди пятимиллионного населения и девятисот тысяч своих братьев. Ни к какому землячеству, ни к общественному, ни к религиозному, он не принадлежал и вообще ни с кем не сходился. Земляки с Третьей улицы, адрес которых он взял с собой и которые его «сняли» с корабля, устроили Меера в еврейской мастерской, где не работали по субботам. И вот уже семь с лишним месяцев Меер сидел у окна, выходящего на высокую стену большого здания, и строчил на машинке швы каких-то рубах. Как он сюда попал, Меер и по сей день не знал, хотя ежедневно ездил на работу. Земляк, родственник, сын тети Малкеле, сестры отца, привел его однажды в какое-то подземелье, и Меер поездом приехал в эту мастерскую. С тех пор он так и ездил каждый день туда и обратно. Меера тогда даже не удивил поезд, который носился под землей, подобно чудовищному зверю: за долгий путь до Америки он насмотрелся такого, что голова шла кругом и можно было перестать удивляться чему бы то ни было. Не поразило Меера и то, что родственник предложил ему шить рубахи. Когда его усадили за машинку, он, Меер, сын реб Иоселе Сохачевского, прославившийся в городе ученостью, ревностный хасид, да и купец не из последних, покорно сделался белошвейкой, вроде Сендерла — дамского портного у них в местечке. Впрочем, здесь все было возможно — из-за этого Меер и приехал в Америку: тут ничего не зазорно делать, главное — это заработок. Так он смог кормить жену и детей, которые получали от него письма и немного денег. Меер быстро приспособился — сообразил, как и что надо делать, и сказал себе: такова моя профессия. Так он и сидел целыми днями — все с непокрытыми головами, а Меер в ермолке; были здесь и девушки, но он их не замечал и работал усердно, ни с кем лишнего не говоря. Про себя, мысленно, он повторял трактат из Мишны, главу из Талмуда, но больше всего Меер думал о доме — как поживают жена и дети, а главное — Иоселе! Любимый его сынок — Меер представлял, как тот сидит в хедере, читает, учит раздел из Торы… У Иоселе головка светлая, он все понимает… Хороший мальчик! — думал Меер, и сердце у него изнывало от тоски по сыну.