— Рохеле еще не вернулась? (Весь город знал об этих двадцати пяти рублях и о поручении, выпавшем на долю Рохл.)
И, не дожидаясь ответа, задала следующий вопрос:
— Еще не ужинали?
А потом сразу еще один:
— Лейбуша пока не было?
Последний вопрос привлек внимание Меера. Лейбуш был мужем Шейнделе и его зятем, с которым он почти не общался, хотя оба они ходили в одну синагогу и ездили к одному и тому же ребе. Дело было в том, что отец Меера в свое время выдал за Лейбуша Гриншпана свою дочь Шейнделе. Лейбуш происходил из очень почтенной семьи и до сих пор был в обиде на тестя за то, что тот не отдал ему всего обещанного приданого и содержал его меньше условленного срока. Хотя все это были дела давно минувших дней, самого тестя вот уже лет восемнадцать на свете не было, а наследства он никому не оставил, все же Лейбуш был сердит на семью жены и до нынешнего дня не мог простить свою супругу. Был он человеком холодным, молчаливым и скрытным. Никто никогда не знал, о чем Лейбуш думает. Тем не менее, он был предан семье жены и по любому поводу — будь то торжество или, упаси Бог, какое-нибудь несчастье — тут же являлся первым. Вот и сейчас, несмотря на то что он с Меером не разговаривает, хотя и встречается с ним ежедневно, Лейбуш, по словам Шейнделе, хотел прийти попрощаться. Меера это немного удивило.
Вскоре открылась дверь, и Рохеле, едва переводя дыхание, вошла в дом. Волосы у нее выбились из-под платка, а в руках она держала смятую бумажку, которую с торжествующим видом подала отцу:
— Пришлось ему все-таки раскошелиться!
Все сразу бросились к ней. Меер, широко улыбаясь, разгладил ассигнацию и, словно нехотя, погладил дочь по голове. Это было так не похоже на обычно строгого отца — девочка к таким нежностям не привыкла, — что она смутилась и покраснела. Меер начал расспрашивать Рохеле, как это у нее получилось.
— А тетя что говорила? — выпытывал он. На радостях Меер поднял Иоселе и шлепнул его по мягкому месту. Мальчику это, видимо, очень понравилось: он заглянул отцу в глаза, будто проверяя, на самом ли деле тот так шутит с ним…
— Тете я ничего не сказала. Я подождала у дверей, пока дядя с кем-нибудь заговорит, и попросила так громко, чтобы все слышали, все, все! О, не такая я глупая, чтобы ходить к тете! — радостно рассказывала девочка.
Ее история всех развеселила, а мать еще сильнее обрадовала дочку, сказав ей:
— Рохеле, подавай на стол!
Отец в эту минуту позабыл о предстоящем далеком путешествии. Все еще держа в руке четвертной билет и радуясь находчивости дочери, он скомандовал мальчикам:
— Мыть руки!
Когда все уже сидели за столом, тетя напомнила о поездке.
Эта тетя вообще имела обыкновение говорить о страшных вещах. Она первая заговаривала о смерти, рассказывала истории о чертях. Дети ее побаивались: нередко тетю видели в одиночестве гуляющей по кладбищу. Кроме того, она всегда ходила закутавшись в платок, а на щеках у нее горели красные пятна как признаки смертельной болезни.
Тетя начала:
— Ох, Меер, и не боишься ты ехать в Америку? Говорят, если человек заболевает в пути, его привязывают к доске и выбрасывают в море…
Рассказывала она об этом с какой-то особенной усмешечкой, которая устрашающе змеилась на тонких, бесцветных губах, а зеленые глаза ее казались колючими. Вдруг тетя раскашлялась и засмеялась дробным смехом:
— Хи-хи-хи!
За столом все на минуту смолкли, слышно было только, как ложки мальчиков звякают по тарелкам.
Откашлявшись, тетя продолжила:
— Кто знает, может быть, они и с моим Пинхасом так же поступили? Вот уже три года, как парень уехал, и ни слуху ни духу о нем.
— Ну, это уже неправда! Портной Генехл сам видел его в Лондоне: играет в карты и работает шапочником, — отозвалась Хана-Лея.
Тетя как-то странно улыбнулась из-под платка.
— У вас это семейное: вы легко забываете друг о друге. Ушел от вас сын и не желает ни слышать, ни помнить о вас… Видали вы такого сына? — никак не могла успокоиться она.
И снова послышался ее необычный кашель, вперемешку со смешком «Хи-хи-хи!», наводившим страх на детей.
Неожиданно, только принявшись за еду, запричитала Хана-Лея:
— Ох, Меер! На кого ты меня покидаешь? Куда едешь? — громко всхлипывала женщина, промокая слезы краем фартука.
Рохеле тоже положила ложку и присоединилась к матери. Отец печально смотрел в сторону, покусывая кончик бороды. Только команда спокойно продолжала орудовать ложками, не придавая особого значения слезам матери.
Иоселе сидел и внимательно заглядывал в мамино лицо. Слова тети о том, что больных на корабле привязывают к доске, хоть он и не совсем представлял себе, как это происходит, произвели на него большое впечатление. Мальчик почувствовал, что тетя рассказала что-то страшное, и его пугали не столько мамины слезы, сколько усмешка и красные щеки тети. Иоселе готов был расплакаться.
Теперь уже тетя стала всех уговаривать:
— Ну, не все же заболевают, не всех же привязывают к доскам.
Однако Хана-Лея уже не могла успокоиться. Все беды и горести, выпавшие на ее долю за всю жизнь (а было их немало), сейчас изливались в этих слезах.
Тут отворилась дверь, и послышалось тихое, печальное приветствие. В комнату вошел высокий мрачный человек лет сорока с хвостиком, бедно одетый, и, ни слова не говоря, уселся в углу.
— Лейбуш, ты?
— Да я, я… — с раздражением ответил вошедший.
Раздражение в его голосе обычно слышалось лишь в тех случаях, когда он обращался к жене или детям, а вообще, это был человек добродушный, никогда и никому дурного слова не сказавший и не повышавший голоса. Все считали его неудачником, ведь за что бы Лейбуш ни принимался, ничего у него не ладилось. Он очень легко уступал, не умел ссориться и торговаться, но со своими родными не мог говорить без раздражения. Никогда Лейбуш ни жене, ни детям ласкового слова не сказал, хотя в глубине души искренно и горячо любил их. Ему казалось, что говорить с женой по-другому — значит подлаживаться к ней, льстить, а ему этого не хотелось. Поэтому все очень удивились, когда дядя заговорил необычным для него ласковым тоном, утешая Хану-Лею:
— Чего тут плакать? Вовсе незачем плакать! Сколько людей едет, и все благополучно приезжают туда. С Божьей помощью и Меер приедет на место живым и здоровым. Тысячи людей едут… Нечего плакать!
Слова эти так подействовали на Меера, что и он заговорил совсем по-другому и обратился к зятю, как если бы они всю жизнь были закадычными друзьями, с легкой насмешкой над женщинами:
— Баба — вот и плачет. На то она и женщина. — И, понизив голос и склонившись к самому уху Лейбуша, добавил: — Да и чего удивительного: в такую-то даль.
— Ясно… Конечно… — соглашаясь, кивал тот.