В долгожданный день, когда Меер выслал Хане-Лее первые десять рублей (здесь это было всего пять долларов), ему пришли на ум слова молитвы: «Кто подобен Ему, кто равен Ему…» Сердце переполняла радость, он был душой с ними, дома: Меер видел, как почтальон приносит жене письмо, как зять Лейбуш читает его… А Хана-Лея — просто праведница, сущая праведница! Ведь на нее легли тяготы воспитания детей — все держится на ней одной, даже плату на обучение должна добывать сама… А Иоселе в этот день стоит возле мамы и теребит ее передник: покажи, мол, папино письмо!..
Что касается соблюдения заповедей Божьих, то этому он отдавался всем сердцем и ни на йоту не отступал от установленных дома правил. Как только наступали сумерки, Меер торопился в синагогу, чтобы успеть до начала предвечерней молитвы прочитать главу из Мишны, как привык с детства (а книгу Мишны Меер привез из дома). На первых порах сосед, с которым он жил в одной комнате, был недоволен — спать ему не дают! Однако потом привык. Меер забирался в свой уголок, где стояли кровать и сундучок, — здесь был его дом, где за столиком по утрам он читал трактаты Талмуда и молился перед уходом на работу; в этом уголке Меер в пятницу вечером зажигал две субботние свечи и читал молитвы. Его не интересовало, что творится вокруг, он ничего не замечал, сидя за столиком и встречая субботу; сосед в это время мог заниматься обычными будничными делами или играть со своим товарищем в карты — Меер им морали не читал. Он знал, что это напрасный труд. Меер и другого жилища не искал, понимая, что везде будет то же самое. Он просто не видел того, что происходит в другом углу, — в его половине комнаты царила святая суббота.
В синагогу какого-либо братства Меер не ходил. Первым же пятничным вечером земляки с Третьей улицы взяли его с собой в «конгрегейшн» — собрание граждан из Лешно, землячество его родного города, которое размещалось на той же Эссекс-стрит, где он жил. Когда Меер шел туда, на улице было полно народу, и торговля, словно наперекор субботе, как раз сейчас была в разгаре. Ближе к ночи на улице появлялось все больше лотков, занимавших чуть ли не всю проезжую часть. Возле каждого толпились люди — это были евреи-рабочие, которые возвращались из мастерских и фабрик домой, прислушиваясь к зычным выкрикам торговцев, истошными голосами нахваливавших свои товары. Здесь были также еврейские мальчики, которые играли в мяч посреди улицы, поджигали мусор и обрывки бумаги, валявшиеся на мостовой, — и никто не напоминал им, что уже наступила суббота. Торгаши и будничная сутолока преследовали его до самых дверей синагоги, и даже на ступеньках, ведущих в помещение, сидели еврейские женщины и торговались с теми, кто туда направлялся. Меер хотел сбежать от будней, владевших улицей, к своему землячеству, но суббота в синагоге лешновцев была убогая, портновская, и казалось, что она погрязла в трясине будничного дня, охватившей ее со всех сторон. Меер смотрел по сторонам и видел, как из угла кто-то выдвинул на середину комнаты аналой, а другой начал зажигать свечи, — и все это, несмотря на то что суббота уже давно наступила! Прихожане подходили поодиночке — то были в большинстве своем ремесленники из Лешно, которых Меер знавал еще на родине. Многих он помнил с детства и хорошо знал: старостой оказался портняжка с рыжей бородкой по прозвищу Козак, которого в свое время сослали за воровство в Брест — с тех пор он и исчез. А здесь этот человек был полноправным хозяином, радушно приветствовал Меера и поглядывал на него с нескрываемым сожалением. Меер оглядывался, отыскивая знакомых земляков, с которыми можно было бы перекинуться словом, но кругом были одни ремесленники — люди не его круга. С ним здоровались, расспрашивали о жизни на родине. Вскоре к аналою подошел один из прихожан и начал молитву. Меер знал его — это, помнилось, был кузнец из родного местечка…
Меер вспомнил субботу у себя дома: все лавки закрыты, весь город словно под замком. В синагоге кантор реб Лейбл поет «Встречу субботе»: «Шествуй, жених, невесте навстречу!» И охватила Меера тоска неуемная по дому — по жене, по детям, по семье… Суббота… Его Иоселе стоит сейчас в шелковом картузике, который отец купил ему на праздники (Меер все время представлял Иоселе в этом картузике), и раскачивается над молитвенником. Дома уже накрыто на стол, горят свечи, на Хане-Лее новый повойник… А он так далеко… Но огорчаться по этому поводу Меер себе не позволил: сегодня суббота! Поэтому, когда дело все же дошло до «Встречи», Меер даже подпевал портновскому кантору. После молитвы он не стал торопиться уходить и сел в уголок, как привык у себя дома, намереваясь посидеть над фолиантом, тем более что здесь ему торопиться было некуда и не к кому. Все-таки у Меера было «субботнее» настроение, хоть он и встречал праздник в будничной одежде. Однако едва он начал читать и раскачиваться, как увидел, что аналой и кивот прячут обратно в уголок и завешивают простыней, а в синагоге начинает собираться совсем другая публика: какие-то музыканты, девицы и парни… Меер перестал читать и с удивлением смотрел вокруг. К нему подошел тот самый человек в блестящем картузе, который ранее зажигал свечи, и обратился на явно галицийском наречии:
— Дяденька, это место вам придется покинуть: надо расставить столы, потому что сейчас придет танцмейстер.
— Что такое? В святом месте? Да еще в пятницу вечером? — воскликнул изумленный Меер.
— «Конгрегейшн» граждан Лешно занимает это помещение только по пятницам с шести до восьми вечера. Сейчас уже больше восьми. С этого часа сюда приходит парижский танцмейстер.
— Сюда? В синагогу? — не переставал изумляться Меер.
— Сейчас это больше не синагога, сейчас это — «дансхолл».
Меер схватил молитвенник и убежал. С тех пор он не ходил молиться ни в какие братства, не ел мяса «ихнего убоя» и жил сам по себе. В углу между койкой и сундучком Меер встречал субботу, исполнял все напевы своего ребе, тосковал по еврейству, по жене и детям, а больше всего — по младшему своему, по Иоселе.
Этого мальчика Меер любил безгранично. И вообще, каким бы отстраненным и равнодушным отцом он ни казался дома, Меер с ума сходил от нежности и тоски, так долго не видя детей. Впрочем, и на родине, стоило кому-нибудь из них захворать, он готов был сидеть возле него ночи напролет, заложить последнее, чтобы заплатить доктору и аптекарю за лекарство. А уж здесь, на чужбине и в такой дали от дома, Меер изнывал от тоски по детям и особенно — по Иоселе. Ему хотелось постоянно рассказывать о сыне, нахваливая его сообразительность и прочие достоинства. Он вспоминал все остроумные ответы и догадки своего любимца, коих было бесконечное множество! Когда желание рассказывать об Иоселе становилось нестерпимым, Меер шел на Третью улицу к своим землякам.
Там собирались лешновцы и жила вдова реб Хаима Кагана с семью сыновьями и тремя дочерьми. Реб Хаим Каган был одним из наиболее видных жителей их местечка, и половину здешних обывателей составляли отпрыски этого семейства. Отец и отец его отца были лешновскими гражданами, у них было много детей, так что каждый второй домохозяин в местечке был Каган — либо дядя, либо дальний родственник.
После смерти реб Хаима дети стали понемногу разъезжаться в разные стороны, в дальние края. Первым поехал один из младших сыновей, чтобы стать ремесленником, потом он начал перетаскивать всю семью и, наконец, вдову. С тех пор квартира на Третьей улице стала известным местом для всех, кто из Лешно ехал в Америку. Все направлялись к «тете», ей телеграфировали с корабля о том, что приезжает лешновец, и от нее приходил кто-нибудь из парней «снимать» с корабля. У тети «зеленые» проводили обычно первые дни, пока не устраивались на работу.