Матвей, обожавший вечеринки, сборища и хождение в гости, провожал их, отстав у ворот, восхищенным взглядом.
Ефремовский дом — толстостенный, с решетками, — поражает неискушенных донцов богатством и роскошью. Нагляделся покойный Данил в столице и у себя завел. У него первого на Дону появилась европейская мебель, первая карета, летняя, а потом еще и зимняя, с печью. Весь город смотреть сбегался.
Суетились ефремовские ясыри, одни столы накрывали, другие развешивали новые парсуны, что хозяин привез. Целая галерея, и лица знакомые. Сам Данила Ефремов, в парчовом халате, щурится со стены, как живой, казалось, сейчас поведет своим лисьим носом.
В последние годы жизни собрал он сотню верных ребят, молодых и отважных, нарек их «тайным советом», а когда умирал, передал, как и наследство, сыну своему Степану. Заматерели «советники», мнят себя хозяевами земли донской.
За столы рассаживались, говорили лениво — и так все в дороге переговорено. Оторванные, надменные. Наследники старых родов, попавшие вместе с отцами к атаману, по молодости глядели на «советников» с завистью.
Сказал Степан обрядные[12]слова про жалованье, про царскую ласку. Поднял дареный ковш: «Здравствуй, белая царица, в кременной Москве, а мы, казаки, на тихом Дону». Пустил по кругу. Выпили по обряду.
Из черкасни кто-то с ехидцей:
— Так царь у нас или царица?
Заговорили о столичных делах. Отпущены казаки на Дон с великой честью. Услужили, новую царицу на престол сажали. Через это и задержались. Наградила она их и вместе и порознь и Дону великие милости сулила.
Говорили снисходительно. Усмешка — признак силы и здоровья. Рассказали, посмеиваясь, как ехали две бабы перед гвардейскими полками[13], молодые и привлекательные, в мужском платье, и, глядя на них, доходили молодые гвардейцы до умопомрачения, орали и бесновались. Ни дать, ни взять — собачья свадьба.
Старый Мартын Васильев, глуховатый, ничего не понял:
— Так иде ж царица-то?
Младший — Митрий — осторожный, морда «сиськой», толкнул отца в бок, сам спросил:
— Ну и какая ж она, Ее Величество?
Иван Янов, войсковой дьяк, ответил кратко:
— Немка… — и в трех словах довел до старого Мартына самую суть. — Там гвардия крутит.
— Ну-у, это не новость…
Кто из казаков хоть раз в столице бывал, знает, что нет там теперь священного трепета перед царями. А на Дону его никогда не было.
Посмеиваясь, слушали, как генерал Суворов с голштинцев шпагой шляпу и парики сбивал. Поняли главное — русские немцев выбили, но немку же и посадили. Ладно, бывает… Это их русские дела.
Мигнул атаман разливать. Взялись казаки за кубки. Возгласил атаман:
— Здравствуй, Всевеликое Войско Донское, снизу доверху и сверху донизу!
Дружно сомкнули. Многого и не ожидали от Степана Ефремова, но лишний раз приятно, что он «низ» прежде «верха» поминает. Ревниво следит черкасня. Один раз, еще при добром царе Федоре Иоанновиче, назвали русские в грамоте «верховцев» первыми. Долго «низовцы» сокрушались и послу Нащокину жаловались: «За что обижаете?»
Разительно «верх» от «низа» отличается.
Выше Манычи жизнь размеренная, а последнее время, как татарву запугали, и вовсе ленивая. Уходят «гулебщики» на охоту, остальные скотину пасут или рыбу ловят. Улов делят поровну, не заботясь о будущем. Удачливые ходят по станице, называются, даром раздают:
— Возьмите рыбки. Наловили — не поедим.
— Спасить Христос. Своей много.
— Куды же ее девать? Не выкидать же…
— Ды на тот край отнеси. Может, возьмут.
Сядут сети плести и сидят себе… Разговоры, соревнования… сонная жизнь.
На «низу» же покоя сроду не было и теперь нет. Вечная деятельность. Купцы, послы, иностранцы, пьянки. Задаром и не плюнет никто. Все судятся и торгуются. Особенно — в Черкасске. Город — он и есть город… И богаче «низ», не в пример богаче.
Верховцы разве что в лаптях не ходят. Кашу со свечным салом едят. А низовцы как разоденутся — рубашки шелковые, зипуны атласные, кафтаны камчатные. Перетянутся турецкими кушаками, притопнут сафьяновым сапогом, заломят на куньих шапках бархатный верх… Еще те щеголи!
Приглядывался Степан Ефремов, как цвет казачий с выбором — не дай Бог подумают, что голодный! — отведывает с атаманского стола, расспрашивал о том, об этом. Наконец сказал Степан Ефремов главное:
— Комиссия будет. Приказано осматривать хутора. Беглых — назад, в Россию.
Все замолчали и поглядели на него с выжиданием. Что еще скажет? Ефим Кутейников погладил любовно гнутый эфес дареной сабли и, не дожидаясь атаманова слова, сам сказал, скалясь в злой улыбке:
— С Дону выдачи нет.
И Мартынов-младший, забыв осторожность, эфес погладил:
— А мы и не выдадим.
Святые слова и на любой случай годятся. Давно уже на Дону, особенно на низу, людей с разбором принимают… Раньше сама степь народ отбирала. Селили старожилые раздорские казаки пришлых ниже и ниже по Дону, меж собой и азовцами[14]— а какого роду и какой веры, не спрашивали. Кто выживет, тот и остается. Время было лихое, что ни год, то война либо набег. Бороздили казаки море Черное, море Хвалынское, уходили аж на Яик, на Дарью-реку. Семейных мало, и нуждишка в людях постоянно ощущалась.
После Разина и после булавинского разорения спорить с Россией стало накладно, и на море погулять помимо царской воли не пускали. Добычи нет. Вот и стали оглядываться, как на самом Дону прокормиться. Охота, рыбалка, торговля… Река богатая, но не беспредельная. Куда теперь беглых принимать? Самим места мало. Пытались сначала сохранять полезных в виде приписных личных и станичных[15], а вредный сброд в Россию отдавать. Тут еще на кого нарвешься — находились казаки, что беглых ловили и тайно в Азов туркам продавали. Торговля людьми — дело прибыльное. От 20 до 40 рублей за человека можно выручить.
При Петре, при Анне все больше московские люди на Дон приходили, а потом — как прорвало — хлынули по Донцу и степью малороссияне, реестровые казаки[16]. Вышли они во время оно из Украины в Малороссию и осели поселенными полками. Но вскоре стали их в регулярство верстать[17], и побежали они дальше, на Дон, вспомнив о казачьем братстве. Этих уже не продашь — они сами кого хочешь продадут.