Какая же я дура. Хорошо, когда в доме есть мужчина. Он утвердительно моргнул, крепко меня поцеловал и уехал. Он вернулся к Памеле, но она уже валялась мертвая, в крови, расчлененная на две неравных части. Больше никаких жен. В полиции с нами беседовали несколько часов и тщательно записали наши показания. Уже давно я не спала так сладко. Мне снились чудесные сны про моего сына: как мы вдвоем купаемся в пруду, едим, летаем… Наутро явился следователь в джинсах и настоятельно просил пройти с ним в участок для продолжения беседы. Надел на меня наручники. Очень больно, особенно когда у тебя на запястьях столько жира. Он только что арестовал двух хулиганов. Задавал вопросы. Жюри присяжных признало всех нас виновными в убийстве и приговорило к смертной казне в газовой камере. Два долгих года я проторчала в клетке, окруженная обычными уголовницами — такими же невинными, как я. Мой сын навещал меня каждый день. В нем не было ненависти ко мне. Нашу связь ничто не силах разорвать. Однако недавно он сообщил мне еще об одной девчонке, с которой встречается, и просил не злиться. Они собираются пожениться. Как тут не разозлиться? До чего он пытается меня довести? Вот что мне хотелось бы узнать.
ПРО НЕМЦЕВ
ЕСТЬ МНОГО СЛУЧАЕВ, забыть которые невозможно, но среди них всегда найдется тот, что перекликается с историей и ее впечатляющим перечнем ужасов. Позвольте мне продолжить.
Я ехал, свернувшись калачиком на заднем сиденье небольшой машины, «хонды». (Мы их бомбили. И чем же мы за это расплачиваемся?) В машине нас было трое: я, водитель и второй пассажир — с той разницей, что мне-то пришлось сидеть в одиночестве сзади, отчего я чувствовал себя единицей багажа. Однако, когда я попытался представить на заднем сидении огромный чемодан, я понял: его нахождение там было бы менее рискованным, чем присутствие моей туши, согбенной вдвое. Да, тяжела человеческая ноша. В определенные моменты жизни бывает полезно побыть в позе эмбриона, впрочем, наверное, это все мое нездоровое желание превратиться в котенка.
Водитель, мужчина с усами, густыми, как веник, — я лично сомневаюсь, что мне когда-нибудь удастся такие отрастить, даже если у меня будет целый год на подготовку и доступ ко всем на свете мазям для стимуляции волосяных фолликулов; это умозаключение построено на том простом наблюдении, что на моих предплечьях, голенях и бедрах едва можно разглядеть жалкую растительность, — так вот, водитель, у которого на четырех квадратных сантиметрах над губой больше волос, чем на всем моем теле, обращает наше внимание на двух старушек, семенящих тихонечко по тротуару, и говорит: видите вот тех двух престарелых фройляйн? Мать и дочь. Они такие забавные, ей-богу. Немки. Однажды я гулял со Спенсером. Это мой здоровенный пес. Иду себе по улице, и тут эта старушка — та, что постарше, — глядит на меня так серьезно и спрашивает с нечеловеческим акцентом: «Какая расау ваш милый песик?» Наверное, с минуту я пробовал понять, о чем она. Потом до меня наконец дошло. Она имела в виду породу. Какой породы Спенсер! И я ответил: «А-а! Лабрадор». Тут обе кивнули и пошли дальше. Водитель, он же рассказчик, развернул машину, и мы проехали мимо двух старушек снова. Младшая как-то беспомощно на нас посмотрела. Мой приятель махнул им рукой, пока старшая что-то говорила, уставившись на свои туфли.
Нацисты гордились тем, что знали, как безошибочно вычислить еврея. Мы разговариваем, смотрим и ведем себя определенным образом. Все без исключения. Мои бабушка и дедушка родились в Австрии. Каждое субботнее утро я слушаю передачу на немецком. По радио. Немецкая народная музыка. Ведущий — чистокровный немец-говорит приглушенным голосом, только по-немецки. Каждое слово он произносит медленно. Для тех, кто учит язык, я полагаю. Не то что Гитлер, который выкрикивал слова пронзительно и быстро. Для тех, кто был сведущ и жаждал социальных перемен. Неуверенно вступает аккордеон. Затем начинают петь. Сплошные ein и und. Одна песня сменяется другой. Для меня все они звучат одинаково. Впрочем, я не вслушиваюсь. Сложно переключиться с канала «Холокост» на какой-то другой. Его вещают в моем сознании двадцать четыре часа в сутки, все время. Ландшафты, пивные глиняные кружки и эти добротно сделанные автомобили. Канал «Холокост» до сих пор популярен, ведь все это так свежо в памяти, как если бы случилось вчера, ведь нет ничего проще и унизительнее, чем истребление людей.
МАЛЬЧИК В МУЗЕЕ
СЕГОДНЯ Я ЕЛ ОМЛЕТ, приготовленный отцом, с тем же удовольствием, что и всегда. Для начала он разбивает яйца в миску и бросает скорлупу, из которой тянутся яичные сопли, в раковину. Он никогда не промахивается, но пролетающая скорлупа оставляет за собой клейкие полосы белка. Я их подтираю. Мы — одна команда. Затем вилкой (отец никогда не использует венчик) он взбивает яйца до тех пор, пока не образуется пена. Он готовит омлет, добавляя чеддер в самом начале, так что, когда все готово, сыр оказывается смешанным с яйцом, а не лежит сверху, как растопленное Дерьмо. Приятно, когда можешь подобрать правильное слово. Помню, когда я только учился читать, я чувствовал себя секретным агентом, имеющим дело с едкими химикатами.
У мамы время расписано по минутам: зарядка, душ, прогулка по кварталу. Все рассчитано так, чтобы она могла остаться одна на кухне, когда Мы с отцом уже прикончим завтрак (как она выражается), разбивая вещи и чавкая как животные. И все же я считаю, что мы с отцом — настоящие джентльмены. Мы не вылизываем тарелки. Уж я-то точно. Уже не припомню, когда лизал тарелку в последний раз. Но мы чихаем, если в нос попадает перец, и рыгаем. Довольно часто. Мне нравится, как рыгает мой отец. Его отрыжка напоминает мне о том, что на планете все в порядке. Как только мы заканчиваем есть, мать может уединиться за безмятежно сваренным вкрутую яйцом без ничего и горелым тостом с мармеладом. Лично я ненавижу мармелад. Но у меня такое чувство, что со временем это пройдет и, может быть, когда я стану взрослым, я даже начну его любить. Вот только когда же я им стану? То же относится и к кофе с виски. Когда родители это пьют, на их лицах появляется улыбка, а из их ртов доносится удовлетворенное «м-м-м-м». У меня такое чувство, что они меня дурачат. Я нюхал: это пахнет хуже, чем когда ты мочишься или пердишь. Хотя, по мне, эти две штуки пахнут как раз неплохо. По крайней мере не смертельно, и я всегда смеюсь до колик, когда другие об этом сплетничают. А они вечно об этом сплетничают. Многие вещи держатся в строгом секрете. С этим просто нужно примириться. Мне не велено вляпываться в неприятности. Интересно, когда я повзрослею, все будет наоборот? И я разлюблю шоколадную колу с шоколадным пудингом? И шоколадные крекеры из непросеянной муки???
Отец взбалтывает яйца, зачем-то все время нервно их помешивая. Яйца фактически могут приготовиться и без посторонней помощи, например, где-нибудь на тротуарах Техаса. Я отвечаю за тосты. Отец выкрикивает: тосты! — и делает отмашку рукой. Это наш условный знак. Сегодня на завтрак тосты из черного хлеба (он делается из ржаной муки), так что если они у меня немного подгорят, это будет не так заметно. Я намазываю их маслом, как только они выскакивают из тостера. Нож я держу левой рукой. Я левша: я открываю двери, чешу голову и кидаюсь помидорами левой рукой. Плохо одно: левше никт-о не пожимает руку. Все потому, что люди думают, мы — какие-то чародеи. Отец отправляет в рот содержимое огромной деревянной вилки сразу после того, как поделил еду на две порции. Большому куску рот радуется. Это всем известно. Мы перчим омлет и едим. Отец читает газету. Я смотрю в окно. Обоим удается не поперхнуться.