— Где у тебя шампунь? — заорала сквозь шум воды Анжела.
Затушив окурок в чайном блюдце, я поплелся в ванную, где меня окутали клубы сочного пара, пошарил на полке под круглым, ослепшим от осадочной влаги зеркалом.
— Шампуня нет. Есть хозяйственное мыло. Точнее сказать, раствор этого мыла. Вадим Гельфанд, прежде чем приступить к траурному макияжу, покрывает этим раствором покойника.
— Какой Вадим? — спросила она, поворачиваясь ко мне так, что взгляду моему открылись за матовой занавеской смутные формы порозовевшего от жара тела, вся прелесть которых была именно в их мягкой плавности, неясной очерченности, текучести, типично акварельной размытости.
— Я разве тебе не рассказывал? — пробормотал я. — Он лучший в нашем городе специалист по траурному макияжу, точнее сказать, по танатопроксии.
— А при чем тут макияж? Он что, гримирует твоих трупаков?
Я не нашелся что ответить. Во-первых, усопшие, или, как Анжела выражается, трупаки, не мои, они уже принадлежат вечности: из праха вышли, во прах и обратятся. Во-вторых, я к этой философской проблеме имею отношение лишь в том смысле, что сижу за рулем катафального кадиллака и стараюсь вести машину как можно более плавно, без подергиваний и шараханий из ряда в ряд, дабы сообщить всем участникам траурной процессии настроение тихого, но глубокого минора уже по дороге к кладбищу.
В-третьих, Вадим не гримирует усопших, хотя формально именно этим он и занимается. По сути же он — человек глубоко творческий, истинный художник, воспринимающий мертвую плоть как некий исходный материал, данный нам самой природой, холодный, но благодатный, способный под гениальной рукой мастера обратиться в истинный шедевр. Он не гримирует покойников — он рождает их заново, проявляя и тонко оттеняя в их облике какие-то потаенные, стертые временем или обстоятельствами черты: изваянные им тела и лица выглядят куда привлекательней, нежели живые оригиналы, внешность которых зачастую приходится восстанавливать по фотографиям.
С месяц назад я имел случай убедиться в гениальном даре Вадима на примере одного из клиентов нашей скорбной конторы. Это был совсем еще молодой парень из бойцов — то ли таганских, то ли солнцевских, — его так основательно начинили свинцом при выходе из дома, что он в итоге потяжелел килограмма на три, а потом проформы ради украсили контрольным в голову так неряшливо, что половина лица у него, собственно, отсутствовала.
Вадим воспринял этот безнадежный в принципе материал как вызов и трудился над ним не покладая рук. В результате в гробу из красного дерева этот малый выглядел так импозантно, что я чуть в него не влюбился, — он поразительно напоминал того мраморного ангела, который должен был встать над его могилой: братва в качестве надгробных изваяний предпочитает именно этих легкокрылых созданий или, на худой конец, Иисуса Христа.
— Так что, сгодится тебе раствор? — спросил я.
— Сукин ты сын, — с колыбельной интонацией в голосе прожурчала Анжела, отодвинула прозрачную занавеску и, склонив голову к плечу, взглянула на меня. — Полезай сюда.
Я окинул свою постоялицу неторопливым взглядом. Она неплохо — для возраста и профессии — сохранилась. Среднего роста, с объемным бюстом и еще крепкими, покатыми бедрами, она даже в известном смысле аппетитна — особенно же теперь, распаренная под горячим душем, размякшая, словно изваянная из розового податливого теста, которое ждет прикосновения опытной руки. Внизу мягкого ее живота клубился светлый пушок, в котором плутали капли воды, и я замер, любуясь радужной игрой света в этой утренней росе, — Голубка, Помнится, вот так же частенько призывала меня в ванную под каким-то благовидным предлогом, хотя занавеску она не спешила отстранить, тонко чувствуя то впечатление, которое производило на меня созерцание ее тела, расплывчато рисовавшегося за полупрозрачным муаром запотевшей ширмы — и я вдруг опять почувствовал острую необходимость истребить в себе тот оттенок Голубки, который жил во мне воспоминанием об этой причудливой игре света в каплях росы, — как истребил за последние девять месяцев, стер и вытравил, наподобие старых татуировок, уже множество этих прочно вросших в темные глубины подкорки, в кожу и даже сами мышечные ткани оттенков Голубки, и потому прекрасно знал, что способ этого очищения может быть только один: закрыть глаза в тот момент, когда женщина отдаст себя тебе, и увидеть Голубку, и так видеть до тех пор, пока горячая лава не хлынет из тебя.
Пальцы сами сложились в кольцо, сунулись в рот, Анжела усмехнулась — откуда ей было знать, что в ответ на тонкий свист Голубка впорхнула в ванную и уселась на хромированную ветвь вешалки для полотенец.
— Хочешь, чтобы я тебе дала? — на заячьих губах Анжелы (верхняя чуть вздернута) вспухла слабая, усталая улыбка.
— Хорошая мысль, — кивнул я, протягивая руку и касаясь ее влажного бархата. — Дай мне. Прямо сейчас и здесь. Рублей сто, а лучше двести.
— Сукин ты сын, — беззлобно фыркнув, повторила она и чуть расставила ноги, открывая простор моей руке.
Однако в этот момент на кухне ожил телефон.
Я скрепя сердце покинул ванную, снял трубку и, привычно нагрузив голос сумрачно торжественной интонацией, произнес:
— Здравствуйте. Поверьте, я искренне скорблю вместе с вами. Наше бюро ритуальных услуг сделает все, чтобы облегчить тяжесть понесенной вами утраты.
На том конце провода возникла пауза, потом послышался просеянный хрипотцой голос Люки:
— Ага, ты вернулся, сукин сын.
Я подумал о том, что если две разные женщины, не сговариваясь, в течение трех минут трижды сочли возможным приласкать меня таким нежным обращением, то, вполне возможно, я и вправду сукин сын.
— Подъезжай, — перешла Люка на деловой тон. — Есть дела.
— Ага, — кивнул я. — Сейчас, только натяну штаны.
— Это как раз не обязательно.
— Почему? — спросил я, косясь на Анжелу, которая возникла на пороге кухни и, промакивая груди вафельным полотенцем, выжидательно смотрела на меня.
— Да все равно их придется снимать, — хохотнула Люка.
— Вон как… И почему?
— Потому что я собираюсь оторвать тебе яйца.
Подожди немного… Мне надо собраться с мыслями. — Я скособочился, прижав телефонную трубку к уху плечом, и простер руки в направлении Анжелы, которая в ответ на мой жест провела кончиком языка по верхней губе.
Пока длилось это движение ее острого язычка, полотенце медленно выскальзывало из ее руки и наконец опустилось, окутав щиколотки мягким чехлом. Вышагнув из него, она, приблизившись к столу, к которому я прислонялся, наклонилась и окунула свои мягкие податливые груди в мои ладони с тем, как видно, расчетом, чтобы я мог почувствовать их спелую тяжесть.
Ее руки тем временем разобрались с узлом, стягивавшим простыню на моем бедре, и я почувствовал прикосновение ее язычка к груди. Вычерчивая им витиеватый, слегка влажный рисунок, Анжела начала опускаться на колени.