же мрачным, угрюмым зданием. Карри пришлось быть там стряпухой. Девушка она была работящая, аккуратная, и вот раз надо было ей встать пораньше ночью затереть солод для пива, а другие девушки ей говорят с вечера: — Ты смотри, не вставай больно рано; раньше двух часов не затирай солода. — Отчего? — спросила она. — Да оттого, что тут есть домовой, а ты знаешь, они не любят, когда их спозаранку тревожат. Так раньше двух часов и не шевелись.
— Вот еще! — сказала Карри; она была такая бойкая. — Дела мне нет до вашего домового, а если он сунется ко мне, я — пусть тот-то и тот-то возьмет меня — вышвырну его за дверь!
Другие стали ее уговаривать, но она осталась при своем, и чуть погодя после того, как пробил час, вскочила, развела огонь под пивным котлом и затерла солод. Но огонь то и дело погасал, точно кто расшвыривал поленья по печке. Уж сколько раз она собирала поленья в кучу, не горит да и только, да и все дело не спорится. Надоело ей это; как схватит она головню и давай крестить ею и по полу, и над головой, приговаривая:
— Пошел откуда пришел! Думаешь, я испугаюсь тебя? Как бы не так!
— Тьфу ты! — послышалось из самого темного угла кухни. — Семь душ заполучил тут в доме, думал, и восьмая моей будет! — С тех пор и видом не видать, и слыхом не слыхать было там домового, — рассказывала Карри Гусдаль.
— Мне страшно! Нет, лучше ты рассказывай, лейтенант. У тебя все такие забавные сказки! — сказала одна из малюток, а другая предложила мне рассказать про домового, который плясал с девушкой. Мне это не очень-то улыбалось, так как в ту сказку входило пение. Но ребятишки ни за что не хотели отстать от меня, и я уже принялся откашливаться, чтобы настроить свое в высшей степени немузыкальное горло, как вдруг, к радости детей и на мое счастье, явилась та самая хорошенькая племянница, о которой я говорил выше.
— Ну, дети, я буду рассказывать, если кузина Лиза согласится спеть для вас мотив халлинга![6] — сказал я, пока девушка усаживалась. — А вы сами протанцуете; так?
Кузина, атакованная мелюзгой, обещала исполнить плясовую музыку, и я начал рассказ.
— В одном местечке, пожалуй, даже в самой Халлинг-долине, жила была одна девушка, и ей надо было снести домовому угощение — молочную кашу. Не помню, был ли это обыкновенный четверговый вечер или сочельник; кажется, что сочельник. Ну вот, и покажись ей, что не стоит отдавать домовому такую вкусную кашу, она и съела ее дочиста сама, а домовому понесла овсяного киселя с кислым молоком в поросячьем корыте.
— Вот тебе твое корыто, негодный! — сказала она, а домовой тут как тут, схватил ее и давай плясать с нею халлинг. Закрутил до того, что она грохнулась и захрипела! Поутру пришел в овин народ — она лежит ни жива ни мертва. А домовой, пока плясал с нею, пел…
Тут иомфру Лиза запела за домового на мотив халлинга:
Так ты кашу домового съела, Попляши же с домовым! Так ты кашу домового съела, Попляши же с домовым!
Я со своей стороны отбивал такт ногами, а дети с криком и топаньем кружились по комнате.
— Право, вы весь дом вверх дном перевернете! В голове отдается, так вы топаете! — сказала тетушка Скау. — Посидите смирно, а я вам расскажу что-нибудь.
Дети утихли, и тетушка Скау приступила к рассказу.
— Много ходит рассказов про домовых, да про лесных дев и тому подобную чертовщину, но я не очень-то им верю. Я на своем веку ничего такого не видала — хоть и то сказать, немного где и бывала — и думаю, что это все одни басни. Но вот старуха Стина говорит, что видела домового. Когда я еще готовилась к конфирмации, она служила у моих родителей, а к ним поступила от одного шкипера, который уже перестал ходить в море. В доме у шкипера было так тихо, мирно; хозяева сами никуда не ходили и к себе гостей не водили; сам шкипер выходил разве только на пристань. Спать ложились в доме рано, чтобы дать покой домовому. «И вот раз вечером, — рассказывала Стина, — сидим мы с кухаркой наверху, в девичьей, шьем да штопаем кое-что на себя. А время уже позднее, спать пора; сторож десять пропел[7]. Работа у нас не спорилась, — Джон Дремовик[8] мешал; то я клюну носом, то она; встали-то рано, да стирали все утро. Вдруг слышим — внизу, в кухне, страшный грохот. Я как крикну: «Господи помилуй! Ведь это домовой!» И так я испугалась, что в кухню — ни за что. Кухарка тоже струсила, но потом собралась с духом, пошла в кухню, я за нею; глядь — вся посуда на полу, только ничего не разбито, а домовой стоит в дверях в красном своем колпачке и заливается-хохочет».
«…вся посуда на полу, только ничего не разбито, а домовой стоит в дверях в красном своем колпачке и заливается-хохочет».
Стина слыхала, что домового можно иногда выманить из дому в другой, если попросить его честью, да сказать, что в другом месте ему будет спокойнее, вот она и стала подумывать, как бы надуть домового. Наконец и сказала ему, — а у самой голос дрожит, — что ему следует перебраться к меднику, напротив; там спокойнее, все ложатся спать в восемь часов вечера. «Это было правда, — говорила Стина мне, — да зато работа-то у них начиналась с трех часов утра, и день-деньской шла стукотня да грохотня. Однако с тех пор домового больше не слыхали. У медника ему, должно быть, понравилось, хоть они и стучали там целый день. Поговаривали, что хозяйка каждый четверг носила ему на чердак кашу. Так немудрено, что они стали богатеть, — домовому жилось хорошо, он и тащил к ним добро!» Что правда, то правда; медник с женой разбогатели; только был ли тут домовой при чем — не знаю! — прибавила тетушка Скау и закашлялась от напряжения, которого потребовал от нее такой необычно