и не читал про этого барона-вральмана! Перепутал веселого фантазера с фашистом… Нехорошо! Вот отведут тебя в штаб — там у тебя будет время просветиться…3
В этот день немцы вели себя как-то странно: притихли, ни одного выстрела, словно и нет их вовсе.
— Ох, не к добру это! — по-стариковски ворчал Галкин.
К вечеру мы гуськом потащились обратно в свой блиндаж с запавшими от усталости и голода глазами. На ВПУ оставались на внутренних работах только электрики и техники-монтажники.
Из блиндажа непривычно тянуло теплом и — совсем невероятно! — пахло горячим хлебом.
Мы ошалело переглядывались, не понимая, что бы это могло значить. Наконец я отворил дверь.
Посреди блиндажа были наставлены патронные ящики, а поверх них резала глаза совершенно белая простыня! За этим самодельным столом восседал, точно падишах, Митька, а около него суетился сержант Корзунов.
С Корзуновым тоже происходило нечто странное. Он величал Митьку Дмитрием Петровичем и без обычной подковырки, на что был мастером отменным.
— Дмитрий Петрович, — ласково говорил он, делая при этом вид, что не замечает нас, — потерпи, друг. Сейчас ужинать будем… Колбаски тебе побольше или сальца с чесночком?
Митька принимал все как должное и эдак нахально поглядывал на нас. Вот, мол, видали!
Мы стадом столпились у входа и глазам не верим.
На самодельном столе стояли консервы, горкой возвышались толстые ломти хлеба, сала, колбасы…
— Ну… чего слюнки глотаете? — издевался Корзунов. — Рассупонивайся, пехота — царица полей! Дмитрий Петрович угощает…
Все хором заговорили, зашумели… Глаза солдат жадно заблестели. Усталости как не бывало!
— Батюшки-светы! — плаксиво протянул Галкин. — Никак немчуре конец пришел! Глядите, братцы, щи!.. А хлеб-то, родненькие, горяченький, подовой, с корочкой, господи!
— Ну запел, точно пономарь! — оборвал его Корзунов. — Поглядел бы лучше сюда. Аника-воин…
Корзунов отдернул ватник на груди Мити.
На сатиновой рубашке Дмитрия Петровича тускло поблескивала новенькая серебристая медаль «За отвагу».
Мы в недоумении поглядывали то на Митьку, то на Корзунова.
— Смирно! — зычным голосом скомандовал Корзунов. — По случаю награждения Дмитрия Петровича боевой медалью «За отвагу» опрокинем по кружечке и троекратно крикнем ура! Только — чур! — потише. Глотки-то у вас, чертей, луженые… Немцев всполошите…
Корзунов вытащил из-под нар пузатую бутыль — «митрополит» и настоящую, довоенную бутылку вина. На пестрой этикетке в золотых лучах солнца было написано: «Массандра», а ниже большими буквами «Портвейн».
Я даже зажмурил глаза, будто на этикетке было не сусальное, а настоящее солнце.
— Ну давай, рассказывай! — загудели со всех сторон.
Мы торопливо расселись кто куда и с жадностью набросились на небывало густые щи и чертовски вкусный ржаной хлеб.
— Галкин, — сказал Корзунов, — подлей по такому случаю горючего в нашу люстру. Да смотри не заглотай вместе со щами и казенную миску… И куда только лезет?!
Наконец наступила тишина.
Почти пустая консервная банка с веревочным фитилем, «люстра», больше чадила, чем светила. Но наш блиндаж казался нам в тот вечер дворцом. В полумраке радостно поблескивали глаза и зубы бойцов.
— Так вот, — начал Корзунов, — и вправду обломал нос черному «мессеру» наш Дмитрий Петрович. Поняли?! Сам командующий вручил медаль, вот этих харчишек приказал подбросить, а после представил — чуете? — представил лично Дмитрию Петровичу самого немецкого асса!..
Корзунов приподнял кверху прокуренный указательный палец, хотел сказать что-то значительное, но только пожал плечами.
— Мать честная! — не выдержал Галкин. — Вот тебе и Митяй — лапоть деревенский! А я-то…
Все уставились на Митю.
Он, не торопясь, степенно пережевывал хлеб с салом и аппетитно похрустывал чесноком.
— Во потеха была! — восторженно воскликнул Корзунов. — Немец здоровенный, рожа красная, вся в пластырях, шея перебинтована. Митька напротив его что блоха… Переводчица, как положено, растолковала пленному, кто да как сделал ему хенде хох, то есть мах на солнце — бух на землю. А он все хлопал обгорелыми ресницами и мотал головой. Дескать: «нихт ферштейн… Не понимаю. Не может быть!» Но потом асс расчухал что к чему и так здорово щелкнул каблуками, что-то быстро заболботал по-своему и протянул руку Митяю. А Дмитрий Петрович стоит перед ним эдаким фертом и говорит: «Не буду я всякому гаду руку совать… Пошел к черту!» Ну и смеху было!
— Дмитрий Петрович! — зашумели мы. — Расскажи, пожалуйста, как ты заарканил немца. Сам расскажи…
Митя водил осоловевшими от сытной пищи и тепла глазами по заросшим лицам бойцов и плохо соображал, что от него хотят.
— Давай, Митрий! — ласково уговаривал Галкин. — Уважь старика, расскажи, как объегорил-то бешеного.
Митя сладко зевнул, вытер губы рукавом ватника и нехотя сказал:
— Ну чего там рассказывать… Взял да перегородил просеку. Вот и весь сказ.
У Галкина отвисла нижняя челюсть. В блиндаже стало так тихо, что слышно было, как трещит фитиль в банке. Где-то далеко-далеко погромыхивала артиллерия, а чуть поближе ворчливо переговаривались пулеметы. Бойцы молчали. Они-то понимали, что скрывалось под скупыми, по-детски бесхитростными словами Мити «взял да перегородил…»
— Сообразил! — восхищенно произнес Галкин. — Прямо диво!
Митя поскреб голову и сонно произнес:
— Не такое на телеграфные столбы вешал да таскал… Подумаешь, диво!
Время от времени позевывая, он рассказал, как «заарканил бешеного».
Митя сделал то, что не всякий взрослый смог бы. Он один, ночью, под носом у немцев, сумел взобраться незамеченным на высокие деревья, втащить туда концы телефонного провода и накрепко прикрутить их к толстым веткам. Но чтобы перегородить довольно широкую просеку, надо было закрепить провода и на противоположных деревьях. Этого сделать Митя не успел — одной ночи не хватило.
Он боялся, что обыкновенные телефонные провода ничего не сделают «мессершмитту» и для надежности кое-где присоединил к проводам стальные куски тросов. Тросы были хоть и тонкие, но старые, с заусенцами. Митя изранил себе руки, они кровоточили и болели. Не следующую ночь он уже не смог влезть на дерево и отлеживался дома, если можно назвать «домом» полузатопленный подвал под грудой камней и обожженных бревен.