скреплённые крест-накрест железными штырями. Поверх старины воссоздали недавно образ, не пожалев бетону — теперь врата во вратах, скрыто не забыто, одно в другом, инклюзия. Хотя относятся они к нашей улице частично, та брама в конце её — кафе, пропахшее черносливом ещё при Хрущёве. Само имя улицы — полуправда — единственно верная. Имя прилипчиво.
Некогда, давно, в старое время, задолго до царя, трамвая и Никиты Сергеевича, на месте улицы действительно был вал — защита, крепость, оборона. Сплошь глина, камни, песок, клети из сосновых брёвен — все эти заборола, башни, галереи, со стороны поля белёные. Сама улица в те поры тропилась где-то у корней стены, у самого основания Вала, что и позволяет некоторым несознательным до сих пор называть её Подвальной. Тогда, давно, она вела от одних ворот к другим и дальше — за город, на рынок — где торговали лошадьми, упряжью и сеном. По ней сновали люди, проходили годы, столетия, и время шло им вслед.
Давным-давно, студёной зимою тот самый подобветшавший Вал пробили. Город пал. Вражье войско, ворвавшись внутрь, сожгло всё, что не унесло, жителей перебили.
Однако улица не пропала — получила ничем не ограниченный доступ к пробоине, вырвалась наружу, стала расти и обживаться людьми и домами. Не пропал и рынок в конце её, новые люди на нём всё так же торговали дровами, лошадьми и сеном. Долгие годы, утаптывая и подминая под себя колоды, клети и валы княжих укреплений, улица росла, ширилась, крепла заезжими и здешними — пока, наконец, вместо Подвальной не сделалась Пробитым Валом, окончательно выпрямилась, окрепла и расширилась, чтобы крепко-накрепко связать Сенку — рынок конный и сенной — с остальным городом. Скорее всего, именно тогда она начала привирать — понемногу, чуть-чуть, слегка скашивая глаза, как и положено всем, кто любит перемену имени. Многие тут у нас, из этих — столетней давности и старше, косят глазами и скрещивают пальцы, (если, конечно, они у них есть), когда клянутся: «Рыба-карась, игра началась».
— Пошёл снег, — сказала мама, глядя в окно, — что-то рановато. Впрочем, вчера у меня болело сердце, верный признак. — И она вышла из комнаты.
Я, стоя у окна, допил горький чай и задумчиво уставился на тонущий в мелких и густых хлопьях сад Артиллерийской школы. Провел рукой по раме.
— Рановато, — сказал я сам себе и уколол палец о предательский гвоздь. Не сильно. Тогда показалось, что случайно. За окнами было темно.
«Нет, в школу сейчас не пойду. Сегодня… — решил я, выйдя из гулкого подъезда под колючий снег, — вообще никуда не пойду. Вернусь. Нет, кто-то стуканет, обязательно…»
Шансов для долгих раздумий было мало — дул ветер, швыряя в лицо «крупку». Сумка моментально задубела и стала тяжелее.
«Ну, спущусь хотя бы вниз, — уговорил я себя, — к школе. Куплю хурму по дороге и ещё изюм, может быть, а там посмотрим, да».
Против ветра и крупы, я добрёл до рынка, прошёл около семи его дверей и спустился вниз по монументальной лестнице. Близ подножия её, в яме — самом подходящем месте — располагалась моя школа.
Лестница: серая, гранитная, пологая — сто ступенек, три площадки, — соединяла вышележащую Сенку и притаившееся внизу кафе «Глория», прихватывая основанием своим перекрёсток, остановку автобуса и укромный павильончик с бесхитростным названием «Вода». В нём я и решил переждать внезапный снег и первый урок заодно.
Летом в павильоне спасались от зноя люди и несколько автоматов с минералкой. Иногда приторговывало сладкими брикетиками вечно закрытое окошко в стене, с надписью белым по синему «Морожено». Зимой и осенью павильон пустовал — автоматы и окошко загораживали деревянным щитом, у которого несознательные граждане с юга продавали сухофрукты, а такие же местные граждане — картошку, «квасолю» и внесезонные семечки. Во все времена года в «Воде» пахло солодом и специями, я люблю этот запах, а особенно — как пахнет хмели-сунели.
Рядом со скромной хурмой, сложенной аккуратными горочками, в чемодане с клетчатой изнанкой стоял аквариум. В нём, подобные сокровищам, громоздились гранаты: целые — сафьяновые на вид, и разломанные на три части — являющие миру пурпурные внутренности. Рядом с гранатами горела маленькая свечка, её огонек тускло отражался в каждом из зёрнышек. Я засмотрелся.
— Любишь яблоки? — раздалось у меня над ухом. Я обернулся. За мной стояла хрупкая женщина, в чёрном с головы до ног. Красиво очерченные, вздёрнутые к вискам, серые глаза на узком, бледном лице и громоздкое янтарное ожерелье на шее.
— И где они тут? — спросил я и перевесил оттаявшую сумку на другое плечо. — Раньше, кстати, здоровались, как встречались. И во сне даже. Думаю, помнишь… Радуйся, Седьмая.
— Для Саббатея ты плоховато видишь, но радуйся, — ответила она и улыбнулась. Улыбка её мне не понравилась.
— Хм… — нашёлся я. — Или тут есть, на что смотреть, тому, кто видит?
Женщина опустила взгляд. Я подул на витрину. Этим нехитрым трюком обожала пользоваться бабушка. Хотя, в общем-то, это позёрство — рождённые в субботу видят многое без всяких «подую, подую, приколдую».
Я родился в день шестой. И не люблю, когда меня называют саббатеем — мы не евреи, мы просто беженцы, зоркие дети царицы Субботы…
Витрина не обнаружила признаков подвоха, изменился огонёк свечки — он стал красно-зелёным.
— Колдовской огонь, — сказал я. — Вижу его, а яблоки — нет. Гримасы рынка…
Женщина подняла крышку аквариума и дала мне гранат.
— Надо чаще ходить в школу, — заявила она.
— Бегу и падаю, — фыркнул я, ощупывая плод.
— Когда сгорели сады Элиссы, в пламени выстояло одно дерево; завоевателям пришлись по вкусу его плоды. Семена они увезли к себе на родину, а появившиеся плоды назвали «карфагенскими яблоками», — сказала она скороговоркой, в речи слышался странный акцент — словно треск мёртвых ветвей из сгоревшего сада.
— Тот город ведь отстроили, — сказал я.
— Но не храмы, — ответила женщина, — теперь мы скитаемся.
— Да, все мы рассеяны, — согласился я, — но можно и не слушать ветер.
— Как можно не слышать то, что стучит в сердце? — возразила она.
— Мне бы хурму, — старательно избегая ответа, промямлил я, сообразив, что на первый урок опоздал.
— Достаточно и граната, — сердито обронила женщина. — Что это там? — удивленно изогнув бровь, спросила она, указывая пальцем за моё плечо. В руках у неё мелькнула ленточка, синяя — или показалось.
— Гадское лето, — сказал я, не обнаружив за спиной ничего интересного. — А сколько… — Передо мной был пустой прилавок; с краешку примостился помятый в сражениях с молью и коварными змеевиками дядя с торбой белых семечек и тыковками-карафоньками, чуть дальше бабуля в плюше,