Алексей Гедеонов
Дни яблок
Конец теплу.
Еда из яблок.
Кто выйдет с нами поиграть?
Все мы странствуем поневоле. Как беглецы, как беженцы.
Покуда легок шаг — мы живы. Спешим спасаясь, спим вполглаза, едим не досыта, не знаем устоев, притворяемся, нарушаем и не верим.
Мы слушаем ветер. Читаем знаки. И отводим взгляд — чужой, особо пристальный, недобрый. Ведь что угодно может быть.
Мы являемся на свет с врождённой любовью к безделицам и барахолкам, умеем выторговать даже у судьбы — хоть ненадолго. Лишнего не просим, говорим, что знаем или половину правды — ведь все шутки из рая, и даже насмешки, если не со зла.
Люди повсюду желают знать — и спрашивают… Верят ответам, боятся их, считают нас опасными, смешными или убивают, когда всерьёз.
Нам снятся пожары и отступления, мы быстро собираем скарб и уходим, не оглядываясь. Прочь от знания и Дара. Травы и сосны вдоль дорог приветливы к нам, и путь не страшен, но рано или поздно всё возвращается на старый круг — от снов не спрячешься, от себя не сбежишь.
Мы не кочевники, не иноверцы, не инородцы — мы беглецы. Это у нас в крови.
Милосердная Матерь Божия Остробрамская, Радетельница странных, помилуй нас.
A.D. 1987
Она дожидалась меня в подъезде. На площадке, у окна, уткнувшись лбом в пыльное стекло. В очередной раз я пожалел, что чёрного хода в доме больше нет, давным-давно, ещё с войны.
Она была похожа на всех остальных — серое лицо, тусклый взгляд, растрёпанные волосы, нервно подрагивающие руки.
— Ты, — сказала она мне, оторвавшись от созерцания облетающего садика за окнами, — ты Саша? Из тридцатой школы, за базаром? Колдун, да? — И она ухватила меня за куртку.
— Допустим, Саша, — ответил я ей, — и школа тридцатая. Всё остальное немного не так. Дайте пройти.
— Я от Фаины Борисовны. Ты должен мне помочь, — продолжила она. — Он за мной ходит.
Я помолчал. Она поправила волосы, судорожно вздохнула и прошептала:
— Ходит за мной. Зовёт. Плачет. Я не сплю, мучаюсь, седуксен пью — только хуже стало. Фая Борисовна говорит — ты в силах что-то с таким сделать. Помоги. Я хорошо заплачу.
— Ну, ладно, — сказал я, — пойдёмте…
Мы поднялись на один пролёт вверх, домой, я открыл первую дверь, вторую — по ногам здорово сквозило. Сам по себе коротко тренькнул дверной звонок. У меня начало ломить запястье. Где-то рядом обретался призрак, неупокоенная душа, игош[1], суть.
— Проходите, — сказал я женщине. — Прямо по коридору, там увидите, кухня. Садитесь на стул с круглой спинкой. Ничего не трогайте…
Я зашёл на кухню вторым. Уж очень меня беспокоили двери, входные.
Женщина сидела прямо, словно палку проглотила, серая пелена отчаяния укутывала её так плотно, что черты лица выглядели смазанными. Я обошёл стол и уселся напротив гостьи.
— Спрашивайте, — сказал я.
— Что мне делать? — встрепенулась женщина и сразу как-то обмякла. — Что с этим делать?
— Неправильный вопрос, — хмуро сказал я. — Подумайте ещё.
— Чего он хочет? Чего? — отчаянно зашептала женщина. — Боюся, что… — И она заплакала, крупными такими слезами, совершенно пыльного цвета.
Я подождал, посмотрел за спину тётки, глянул в окно — через час в «Лире» киношка.
— … Снится каждую ночь, — продолжала женщина, — и зовёт, и плачет: «Мама, — говорит. — Тут так темно! Забери меня, мама!» Не могу больше. Раз в два дня к нему бегаю, шоколадки любимые его ношу, цветочки посадила, барвинок, попа звала — не помогает ничего… Всё снится. Зовёт и плачет. Сердце разрывается…
Рядом с нею, кляксой невнятного дыма заклубился огрызок её отчаяния, из серого, клубнеподобного сгустка начали вытягиваться тоненькие ростки — ручки, ножки. Женщина глухо и тоскливо взвыла:
— Сыночка, — всхлипнула она и заплакала.
Игош, марение, призрак, неживая суть её ребёнка, проросшая из тоски и страха, колебалась у стола. Фантому было тяжело. Не каждый день такие, как он, лицезреют таких, как я.
Тень мальчика протянула к матери полупрозрачные руки.
— Господи, — пробормотала та, — холодно-то как у вас. Так чего он является? Не успокоится никак…
— Хороший вопрос, — отозвался я. — Помогу вам, — и дар жаркой волной ударил мне в голову. — Только стоить будет дорого. Просто так не отстанет. Раскормили вы покойника.
Женщина быстро отёрла лицо.
— Да ну… — сказала она. — Где ж раскормили? Худущий был, как ты вот.
— Всё плачете и плачете… — сказал я, заслышав глухой, словно из-под воды, звук колокола, — а он от этого мокнет, там. И меняется. Восемь лет ему было, худой, да, высокий для своих лет. Долго болел. Что-то с кровью не так. Умер месяц назад, теперь ходит к вам день в день, о рисунках каких-то разговоры и про солдатиков… Не тех вы ему в гроб положили. И плачете, не отпускаете. Не только вы, кто-то ещё… Тома, Тима??
— Тёма, — всхлипнула женщина, — брат его младший…
Тощее личико фантома исказилось. Синие губы зашевелились, тщетно пытаясь выпустить в земной мир иные слова ~ мертвые.
— Меняется, да, — заторможенно повторила тётка, — а ведь я его увидала… разочек. Вечером. И лицо было, как будто и не его. Чужое.
Мне стало очень холодно. И колокол звонил, глухо и тоскливо…
Нынче я почти не вижу мост. Так мельком, краешком глаза, иногда. Но знание по-прежнему обрушивается на меня, поглощая и обминая под себя нынешнее время — мои слова, поступки…
Такое…
Я стоял у нас на кухне перед преждевременно состарившейся зарёванной тёткой, в руках у меня была наша корзина с луком. Старая и грязная.
— Возьмите, — сказал я женщине, и губы мои словно онемели, такой холод воцарился вокруг, — идите на улицу, раздавайте людям. Как луковицу кому-то отдаёте, говорите: «Антон».
— Так и звали его, — как-то обречённо прошептала женщина, — Антосик, Тошенька, детка…
Фантом дрогнул и будто бы вырос. Я, словно случайно, столкнул со стола нож…
— Идите, — почти не разжимая губ, сказал я женщине, — идите. Деньги под клеёнку. Бегом на улицу. До заката два часа осталось… Лук раздайте. Весь.
И я дотронулся до её лба.
Все мы странствуем, идём сквозь испытания. Царапины, оставленные чужой болью, зарастают медленно. Тень, где совсем не слышно ни реки, ни гусей, всё крепнет и удлиняется, подобно сумракам осенним. Дар не подарок.
Мне удалось разорвать морок вокруг посетительницы.
— Бегите, — прошептал я,