то кусочек рыбы в винном соусе, то какое-нибудь лакомство. Возвращался хозяин обыкновенно около трёх часов дня и обедал — весьма и весьма умеренно. Тут уж хозяйка закатывала настоящие сцены: она его так любит, а он её так расстраивает! Она сама для него стряпает, а он совсем не ест все эти чудесные деликатесы! Сидит на варёных овощах да сухих хлебных корках!
— Ты питаешься, как монах, святым духом! — возмущалась она, а хозяин отвечал редко, только поглаживал её по руке, чтобы успокоить. Потом он отдыхал, а потом удалялся в библиотеку, где проводил в полном одиночестве много счастливых часов.
Я завидовал ему и мечтал тоже научиться читать книги, поэтому прилежно работал над чистописанием, да и хозяйка в кои-то веки проявила изрядную настойчивость. Каждый день, вне зависимости от любых других планов, она проверяла всё, что я написал накануне, и показывала новые буквы. Писал я на выданных хозяйкой клочках, поскольку бумагу в дни моего детства привозили издалека и стоила она дорого. Когда строчки у меня стали ровнее, чем у самой хозяйки, она поначалу разобиделась, но потом здравый смысл взял верх над обидой, и она воскликнула:
— Я же знала, что у тебя получится! Хуанико, ты будешь заправским писарем! Такому почерку и белый человек позавидует. Все буквы как на подбор — кругленькие, красивые. А хвостики — просто загляденье! Тебе ведь нравится писать, верно?
Я опустил голову, чтобы она случайно не прочитала в моих глазах, как сильно мне нравится писать. Ведь хозяйка была капризна, и пойми она, что я предпочитаю чистописание любой другой работе, наверняка бы придумала для меня иное занятие, чтобы я не гордился и знал своё место.
Со временем я стал писать письма вместо неё. Это оказалось особенно уместно, когда хозяин окончательно слёг и хозяйка совсем сбилась с ног: ухаживала за ним и днём и ночью, умывала, кормила. Меня она сажала за стол с бумагой и пером и рассеянно диктовала, не переставая что-то делать: то воду в цветочных вазах меняет, то комнату проветривает, то хозяину лекарство по каплям отмеряет.
— Хуанико, напиши моей сестре в Порту, адрес ты знаешь... напиши, что у нас всё по-старому. Мой дорогой муж совсем ничего не ест, даже бульон в нём не задерживается, и он испытывает адские боли. — Смахнув слёзы, она продолжала: — Попроси её прислать два бурдюка{4} с лучшим португальским вином и мешочек с травами, которые нам с ней давали в детстве вместо чая при расстройстве желудка. Она наверняка помнит, как они назывались. Попроси, чтобы вино и травы прислали с первой же оказией, а уж я награжу посыльного, когда он сюда доберётся. Добавь «с любовью» и все прочие слова, которыми я обычно заканчиваю письма. Всё. Напиши непременно сегодня же и принеси на проверку.
Иногда я рисовал на полях маленькие картинки, чтобы проиллюстрировать ту или иную мысль. Это могла быть кружевная оборка на платке, или птичка, или апельсин, или хозяйский пёсик Тото. Хозяйку мои картинки забавляли, и она никогда меня за них не бранила.
Хозяину меж тем становилось всё хуже. В конце концов он уже вовсе не мог вставать. В доме у нас стало совсем печально. Я хорошо помню письмо, которое хозяйка попросила меня написать её племяннику в Мадрид после смерти хозяина.
Дорогой Диего!
Я должна сообщить тебе весьма грустную новость. Ты ведь помнишь, как любил тебя дядя Басилио? Но ему уже не суждено тебя обнять. Все последние месяцы его терзали страшные боли, так что я не дерзну роптать. Наоборот, я благодарю Бога, ибо, прибрав моего мужа, Господь избавил его от мук, дал ему мир и покой. Но мне одиноко, жизнь моя уныла, потому что рядом нет моего возлюбленного спутника. Он был много старше меня и очень меня баловал, а я его очень любила. Бедная я, бедная... Надеюсь когда-нибудь наведаться в Мадрид — ведь ты столько раз меня приглашал и я так хочу тебя повидать. Но первый год траура я проведу здесь, в Севилье. Твой дядя посадил в кадку апельсиновое деревце, какой-то совершенно новый сорт, плоды у него сладкие и сочные. Я привезу зто деревце тебе в подарок — в память о дяде.
С любовью, тётя Эмилия
Из этого-то письма я и понял, что через год мы отправимся в Мадрид. И стал часто думать о племяннике моей хозяйки, доне Диего. С чужих слов я знал, что он художник, причём очень талантливый, но человек при этом неразговорчивый, суровый и странноватый. Я мечтал, чтобы в Мадриде, среди тысячи дел, которыми меня всегда нагружает хозяйка, у меня всё-таки выдавалась свободная минута и мне дозволили наблюдать за работой дона Диего.
Я знал, что он — ученик великого севильского художника Пачеко и женат на его дочери. Поэтому я решил, что, пока мы ещё здесь, в Севилье, надо непременно, под любым предлогом, пробраться в мастерскую Пачеко и посмотреть, как он пишет картины и учит подмастерьев — говорят, у него их великое множество. Как же мне хотелось попасть в настоящую мастерскую, к настоящему художнику, который умеет класть краски на холст, мазок за мазком, чтобы на чистом белом холсте проявлялось то, что он видит своим внутренним взором!
Но хозяйка не отпускала меня ни на шаг. Сама же она теперь вовсе не выходила из дома — только на мессу. Она стала раздражительна, похудела от постов[11] и слёз и — хотя мы с Тото вовсю старались её развеселить — лишь изредка слабо улыбалась в ответ на все наши потуги. Ещё у доньи Эмилии постоянно болела голова, потому что она пыталась вникнуть в мужнины торговые дела и складскую бухгалтерию — длинные-предлинные колонки цифр.
Однажды летом я всё-таки улизнул от хозяйки и пробрался к дому Пачеко. Но то оказался печальный день, он принёс мне много страданий, и я его никогда не забуду. С утра, когда солнце стояло ещё невысоко, я вышел за свежим хлебом. Ничто не предвещало беду. Я побежал к лавке пекаря длинным кружным путем, надеясь, что в этот ранний час, когда во всяком господском доме служанки моют полы, выплёскивая на крыльцо и ступени по нескольку вёдер воды, чтобы прибить пыль, двери в дом художника оставят нараспашку и мне удастся хоть глазком увидеть его самого во внутреннем дворике — перед холстом, с кистью в руках.
У дома Пачеко стояла траурная процессия: лошади,